Но особо поражало воображение отца моего, а затем и мое то, что с 1846 года Вьётан семь лет жил в Петербурге. Отец мой исполнял его «Воспоминания о России» и переложение для скрипки известного алябьевского романса «Соловей». В Петербурге работал он придворным солистом, выступал в качестве квартетиста, преподавал в консерватории. Общался с Глинкой, Даргомыжским, Серовым, Одоевским, Рубинштейном.
Впервые в Петербурге Вьётан организовал квартетные вечера, превратившиеся в абонементные концерты в здании школы за немецкой Петеркирхе на Невском проспекте. Он и не думал расставаться с Россией, но болезнь жены, не выдержавшей сырого, пронзительного петербургского климата, заставила его уехать. В Петербурге написал он свой самый яркий, самый новаторский и романтичный Четвертый концерт в ре-миноре.
Однажды отец мой вычитал в книге Карновича, что жил в Петербурге — между Коломной и Перузиной — полковник русской армии Луи Христодул де Лузиньян, с фантастическим титулом, дарованным ему, генералу армии австрийской, императором Николаем Павловичем и переходившим в семье по наследству по мужской линии, — «король Кипрский и Иерусалимский». Тут же придумал отец мой, что де Лузиньян был на одном из концертов Вьётана: то ли привела его туда любовь к музыке, то ли волшебно звучавшая фамилия скрипача.
Мы гуляли с отцом по местам воображаемых прогулок Анри Вьётана, и иногда казалось, что он идет вместе с нами, особенно в мягкие дни ниспадающего снега или в белые ночи.
Вот он идет, нетерпение велико, на ходу смотрит он в ноты: надо изменить третью часть; начинает падать снег, некоторые снежинки занимают места на нотном стане, ему смешно. Он прячет ноты за пазуху и бежит домой.
Шествовали мимо нас со скоростью пешеходной маленькие уютные андерсеновские особняки каналов Коломны, разворачивались площади, подчиняясь совершенно неуловимой своей геометрии, плескались воды каналов, такие разные с набережных и мостов.
Отец хорошо знал город, увлекался краеведением, настольными прикроватными собеседниками служили ему книги Лукомского, Курбатова, Анциферова, Пыляева, он рассказывал мне о Петербурге девятнадцатого столетия, и окрестные ведуты для меня приобретали глубину и цвет, точно проявившиеся переводные картинки.
Да, мне казалось: Вьётан идет с нами, чуть поодаль (думаю, и отцу моему тоже), его ладную невысокую фигурку обводил реющий снег.
Хаживали мы по кварталам вокруг консерватории, где жили музыканты, актеры, певцы и танцоры Мариинского театра, по Фонтанке и по Литейному, любили Польский сад, заходили во двор Строгановского дворца, обходили Петеркирхе, на площади Искусств отец рассказывал мне о Виельгорских, о концертах в их особняке, первом русском квартете, мы стояли в Мошковом переулке возле дома князя Одоевского.
Князь имеет прямое отношение к теме сообщения моего.
Князь Владимир Федорович Одоевский, автор любимого мной в детстве «Городка в табакерке», член-учредитель Русского географического общества, помощник директора Императорской публичной библиотеки, директор Румянцевского музея, последний представитель одной из старейших ветвей рода Рюриковичей, бывший в родстве со Львом Толстым, увлекавшийся в юности мистикой, Сен-Мартеном, средневековой натуральной магией и алхимией, был музыкантом и меломаном.
Друзья называли его «Русский Фауст». В одном из самых известных своих произведений — «Русские ночи» — он повторяет это прозвище и описывает свой образ жизни: «— Поедем к Фаусту.»
Надобно предуведомить благосклонного читателя, что Фаустом они называли одного из своих приятелей, который имел странное обыкновение держать у себя черную кошку, по несколько дней кряду не брить бороды, рассматривать в микроскоп козявок, дуть в плавильную трубку, запирать дверь на крючок и по целым часам прилежно заниматься, кажется, обтачиванием ногтей, как говорят светские люди. Комната его уставлена было ретортами, колбами, химическими реактивами, выращенными кристаллами, с угловой полки смотрел на входящих череп».
Когда Времеонов описывал на семинаре кабинет Одоевского в юности, я еще не был женат, а только собирался проводить Нину до дома в вечерней сиреневой тьме, ни детей, ни внуков; но теперь, вспоминая, я тотчас сравнил обстановку Русского Фауста с закутком нашей внучки Капли, где играла она в мадмуазель Немо, в великую путешественницу и таинственную героиню романа; Одоевский играл в алхимика, в пражского короля, в исследователя.
— Но что касается музыки, — продолжал докладчик, — меломан Одоевский был таким дилетантом, какие не всегда встречаются в профессиональной среде. Он превосходно играл на фортепьяно, изучал древнерусскую церковную музыку, изобрел новый музыкальный инструмент. То есть он воплотил свои идеи о музыкальном инструменте, соответствующем вокальному интонированию, и назвал его «энгармонический клавицин», в котором все квинты чистые, диезы, отмеченные красным цветом, отделены от бемолей. Отец мой собирался написать об этом статью под названием «Красный диез», но все откладывал, да так и не успел.