Засчитывались за два разных персонажа мышонок Пик и Пик Вильгельм. В двух лицах фигурировали на паритетных началах фамилии писателей и их псевдонимы: Стендаль и Анри Бейль.
Нас веселило, что иногда у всех список на какую-нибудь букву начинался с одной и той же фамилии либо имени.
Были буквы гробовые, вроде «Э» или «Ц»; были легкие — «М» или «Н».
Мы разлучали Бойля с Мариоттом, Борда с Жангу, Чука с Геком.
К концу второго лета Капля с ее цепкой детской памятью, вслушивающаяся в наши списки, постоянно выяснявшая, кто есть кто, без всякого подыгрывания выбилась в чемпионки, даже на «Ч» и «Щ», с уверенностью опережая нас пропущенными нами Чимабуэ или Щуко. Теперь уже Нине приходилось выяснять, кто такие Гейтс, Рианна, Меркьюри, Курт Кобейн или Адамсы. Зато она знала, кто такие Амонасро и Сюимбике. А я знал, кто такие Пуркинье и Виктор Орта. В городе Капля могла бы их тотчас прогуглить, но в летней деревне, где мы играли, не работал Интернет, молчали мобильники: глухое было место, заповедное.
— Надо посмотреть, — сказал я, — как этапировали из Петербурга на каторгу Достоевского, не этой ли дорогой.
Мы заговорили о женах писателей и поэтов.
— Мне Наталья Пушкина и Софья Толстая не нравятся, — сказала, насупившись, Капля.
— Главное, чтобы их мужьям, авторам, они нравились, — сказал я.
— Они похожи на запоминающиеся образы персонажей, — произнесла она задумчиво. — Авторы женились на образах?
— Авторы женились на ком попало и превращали жен в образы? — предположил я.
— А кто тебе из писательских жен нравится? — спросила Капля.
— Анна Достоевская.
— Знаешь, — сказала внучка, — она чем-то напоминает нашу Бабилонию.
В этот момент проезжали мы советскую биржу. Она была черно-серая, с фальшивыми простенькими слоновьими колоннами, называлась «Союзпушнина», предназначалась для торгов мехами, мягкой рухлядью. Мягкая рухлядь была золотая, дороже денег; на дверях одного из флигелей висела надпись — стекло, золотом по черному: «Управление управляющего». Остальное мелким шрифтом. Поскольку я всегда проезжал мимо или пробегал, два эти слова остались для меня на всю жизнь нерасшифрованными. Страна торговала содранными со зверей шкурами и кровью динозавров — нефтью.
Свернув с Московского меридианного проспекта в жилмассив, где должна была находиться улица, означенная на клочке бумаги, оказались мы словно в другом городе.
Мне не раз приходилось открывать в любимом моем Ленинграде малые лавры внутренних городков: огороженные территории Военно-медицинской академии напротив Витебского вокзала и Педагогического института имени Герцена, квартал вокруг университета, загадочные рынки на Лиговке и в Апраксином дворе.
Похожие места окружали Институт Иоффе, Лесотехническую академию, Оптический институт — лавры мирские.
Квартал, по которому шли мы с Каплей, напоминал уездный околоток в каком-нибудь Урюпинске или Царевококшайске. Увидев акварели Баганца, где в блистательном Санкт-Петербурге девятнадцатого столетия не то что на окраинах, а в самом ни на есть центре брандмауэры пяти- и шестиэтажных домов соседствовали с деревянными одноэтажными домиками, двухэтажными флигельками, арочными каменными воротами в несуществующие сады, вспомнил я наш первый визит в музей «популярной механики». Тут легко встречались и сливались в солнечный день тень и полутень, тон и полутон; оттеняя разные их срезы, вспыхивали в акварелях Баганца яркие пятна сушащегося возле дворового сарая белья, а в нашей с Каплей прогулке возникали то там, то тут остролистные листья сорняков — желтые малютки, подобные львиному зеву, столь неуместные в двух шагах от парадной, причепурившейся дороги на Москву, украшенной триумфальными воротами имени Первопрестольной.
Должно быть, лет сто или около того стояли в окнах двухэтажного домишки с деревянным вторым этажом под двускатной крышею алые герани, неведомо как пережившие настойчивые ужасы эпохи.
Привалившись к древнему забору, стояла трансцендентная лавочка, на которой временно некому было семечки лузгать. Над забором нависали совершенно неуместные яблони с китайскими яблочками, оставшиеся, видать по недосмотру, от здешних, давно выкорчеванных и позабытых загородных садов.
И над всем этим неправильным, неуловимо уютным в нелепости своей околотком парила огромная масса неба. Как заметил один наш заезжий гость уже в восемнадцатом веке: «России досталось слишком много неба». Заметим и мы: ее окну в Европу тоже достался переизбыток небесных пространств. С чем безуспешно пытаются бороться собаки-зодчие, хваткие и якобы деловые заказчики их и все, не переваривающие слово «небесный», — бесовское воинство.
— Домодедов, асфальт кончился!
Те, кто набивал подобную старинным сельским дорогам мостовую, знали, что делали. Такие набивные улицы видел я в детстве на Карельском перешейке: они сильно отличались от сельских объездов, в ямах, выбоинах, промоинах и колдобинах.
— А вот булыжник!
Булыжные мостовые встречались ей и раньше, очень нравились за то, что булыжники были все разные и по цвету, и по форме. Капля увлекалась минералогией.
— Что за квадратики!