За его застекленной дверцею расположен был кусочек улочки с узким высоким трехэтажным зданием в центре (был и подвальный этаж — под мостовою, в выемке под улочкой) и двумя — ювелирной лавки справа, баром слева — домишками по бокам. На высоком здании написано было: PRISON — ТЮРЬМА. Множество жакемаров-малюток принимали участие в маленьком спектакле в нескольких действиях, разыгрываемых по указке опускаемого в прорезь матового стеклянного шарика и дополнительно открывающих следующие картины действа монеток.
Все вертелось вокруг крошки-шаромыжника, который руководил каждым новым поворотом сюжета. Каждое действо в зеленом угловом ящике начиналась с появлением позитивистской фигурки мизерного главного жакемара; он был пружиной событий, заводилой, с него начинались драки, потасовки, кража драгоценностей, попытка побега, тюремный мятеж, убийство полицейского.
— Он тут начальник всего, — сказала Капля.
Когда она увлеклась танцами маленьких балерин под звуки музыкальной шкатулки, я спросил у господина Сяо, какая история закрыта и затемнена в подвале «тюрьмы»? Что там вытворяет попавшийся жакемар?
— Там гильотина, — отвечал господин Сяо, — там ему отрубают голову. Мы не включаем эту сцену днем, когда нас посещают дети. Только для вечерних и ночных посетителей.
— Однако нам пора, — сказал я. — Капля, ты опоздаешь на плавание.
— Мы еще придем! — сказала она смотрителю. — Домодедов, ведь мы еще придем?
В троллейбусе я рассказал ей о любимых витринных автоматах моего детства: оживающей объемной картине «Охотники на привале» возле кинотеатра Колизей в магазине «Спорт — охота» и пьющего (через полквартала, на углу Маяковского и Невского, со стороны проспекта) томатный сок медведя. Чучело натурального медвежонка, снабженное механизмом, исправно подымало лапу со стаканом, опорожняя его; в моем послевоенном детстве медведь пил томатный сок, возможно, до войны, со времен нэпа, предпочитал он красное вино либо портвейн.
Обычно устававшая и быстро засыпавшая после бассейна Капля болтала без умолку, спеша рассказать Нине об околотке, музее, господине Сяо, предсказательнице и Начальнике Всего из углового шкафа. Наконец она иссякла.
— А чем отличается механоид от жакемара? — спросила Нина.
— Чертик на паровозе, Анубис и все арт-кинематоны — механоиды, — убежденно отвечала Капля, — а Начальник Всего — самый что ни на есть жакемар. Правда, Домодедов?
Я подтвердил.
Засыпая, подумал я, что Начальник Всего на кого-то похож; я увидел это, когда надел очки, вот только на кого, я не мог вспомнить.
Постоянные посетители
Именно к периоду постоянных посещений относились и повторяющиеся просьбы съездить то в Барселону, то в Лос-Анджелес, то в Тель-Авив, то в Глазго: места самых известных музеев автоматических игрушек, оазисов кинематических царств.
Пожалуй, и у Нины, и у меня была, по крайней мере, одна совершенно одинаковая черта — чрезмерность увлечений чем бы то ни было. Так что у Капли сложности по части наследственности возникли, как минимум, с двух сторон. Она увлеклась кинематонами, механоидами и прочими заводными игрушками не на шутку. И мы стали постоянными посетителями. Господин Сяо встречал нас как хороших знакомых или родственников.
— Для вас сюрприз, — сказал он в третье наше или четвертое посещение. — У нас появился экран с несколькими сюжетами.
Он включил экран, и я увидел сидящую за цимбалами Марию Антуанетту. Не знаю, сколько времени длилось ее появление передо мной, возможно, минут десять, но на экране десять минут — очень много, а если еще учесть ее первое появление, когда я уснул на лекции Филиалова в Свияжске, а Нина расплакалась и мы выбежали из зала в вечер, полный сирени, да еще то, что я знал о французской королеве, присутствие ее маленькой копии-андроида было неимоверно долгим.
На точеной шее куклы красовалось жемчужное ожерелье (шесть рядов жемчуга, ожерелье королевы), скрывающее, может быть, рваный шрам от гильотины: в какую-то минуту, когда она остановилась, прекратились изящные движения рук ее с тонкими, небрежно держащими молоточки цимбал пальцами, закончилась одна из пьес Глюка, она опускала голову, дышала, смотрела на струны, — и она повернулась, движением головы и глаз, она посмотрела прямо на меня — возник тот самый кадр, на котором проснулся я и расплакалась Нина. Я понял теперь, отчего Нине стало так жаль Марию Антуанетту. Каким-то непонятным образом кукла стала ею.
Дальше показали нам цимбалистку со спины, без парика (великолепная работа скульптора): тонкая талия, расширяющиеся ягодицы, как у Венеры с зеркалом на картине Веласкеса, стройные ноги. Были видны механизмы, было видно, что перед нами кукла, но было в ней что-то трогательно живое, настоящее. Может быть, та любовь, с которой делал ее мастер? Или то, что маленькая, жестоко обезглавленная толпой искателей справедливости французская королева теперь стала этой музыкантшей?
Тут на экране возник Анубис, подносящий лежащей на кушетке деревянной Олимпии Мане кофий и шкалик абсента, — и я очнулся.