— Да как-то ни к чему было. Ты ж знаешь, у меня голова дырявая, ничего не помню. Красивым его не назовешь, но живой такой был, а по разговору слышно было — из образованных он, а все равно такими забористыми словечками сыпал, страх, всякий разговор ими пересыпал. А все ж лицом ты не больно на него похож. Моего в тебе уж очень много. А у него голова чудная такая была, и лысеть он начинал, хоть было-то ему всего двадцать. Но до чего ж удивительный был парень — язык срамной, а сам другой раз до того бывал нежный да ласковый, прямо даже робел, за это я, может, его больше всего и любила. Месяц он, можно сказать, жил у меня, говорил — здорово интересно жить в таком вот доме, а все одно без бутылки виски не приходил, только тогда ему и было у нас уютно, когда выпьет. Славно нам с ним бывало. В войну я зарабатывала хорошо, вот и удалось исхитриться — заполучить собственный домик, тем более Джилберт помог. Он был такой — что хочешь насочиняет. Ухватит служебный автобус — и прямо ко мне. А то, бывало, ждет меня у фабрики — вот, помню, я радовалась! Только ему не говорила. Не то совсем меня засмеял бы: вот, мол, нежности, а мне обидно, я на такие слова злилась, даже посудой в него кидала, покуда не уймется. Любил он это дело — сидит и нарочно меня дразнит. Я его звала Бес Блэскин, и тут уж он хохотал прямо до упаду. И чего только мы не вытворяли, сыну всего и не расскажешь. А ты чего это весь побелел? Я думала, тебе от выпивки плохо не бывает.
Тяжелый ком, который я давно уже чувствовал внутри, вдруг колыхнулся, вроде рвался наружу.
— Пойду глотну свежего воздуха, — сказал я и встал. — Здесь духотища смертная.
— Ты и вправду страх как побледнел, — сказала мать и взяла меня за руку. — Что это с тобой?
Внутри у меня опять заворочался тяжелый ком.
— Давай выйдем отсюда.
— Ну, пошли, черт возьми.
Мы спустились по лестнице, и на свежем воздухе я малость очухался. Мать совсем растерялась, видно, думала, я вот-вот свихнусь, а что делать — непонятно, чашек да стаканов под рукой нет и кинуть в меня нечем.
Мы вышли на Слэб-сквер, освещенная ратуша казалась такой высоченной, я подумал: хоть бы она рухнула и похоронила нас обоих. Этот гнусный кобель с похабной своей башкой ничуть не изменился, так весь век и бегает по бабам. Бросает одну за другой, и к нему мигом кидаются новые, и всех ждет та же невеселая участь. Прожженный негодяй, обманщик, каких свет не видал, — и если матери не изменяет память, этот пенкосниматель, книжный червяк, который не сеет, не жнет, только весело живет, он-то и есть мой ничего не подозревающий родитель.
Мы зашли в «Восемь колоколов» и даже сумели отыскать местечко.
— Слушай, — сказал я, — я знаю этого типа, и похоже, он каким был, таким и остался.
— О господи, — сказала она. — Лучше ничего больше не говори, чтоб мне не расстраиваться. Так давно все это было, а ты опять все переворошил, я и расчувствовалась. Будто я по сю пору в него влюблена, в жеребца поганого. Сколько лет ведь была влюблена. А потом вроде забыла его. Да разве такое забудешь! Для женщины потерять любимого — почти все равно что ребенка потерять.
Я чуть не плакал, и не только от того, как меня перетряхнуло, и не от коньяка: я еще представил себе, до чего трудная была у матери жизнь, а все из-за Джилберта Блэскина и из-за меня — безотцовщины: я ведь не давал ей забыть подлеца. Чтоб как-то отвлечь мать, я немного рассказал ей о нем, хотел показать, какой он стал, а если удастся, и немного развенчать его в ее глазах.
— Поглядела бы на него сейчас. И смотреть-то не на что.
— Ну и я не лучше, — сказала она.
— Нет, лучше.
Она вспылила:
— Заткнись! Когда назад поедешь?
— Завтра, — сказал я. — Уехал бы нынче, да последний поезд уже ушел. Когда выходишь за Альберта?
— Через полтора месяца, — с готовностью отозвалась мать, будто я сменил пластинку.
— А может, тебе приличней выйти за Джилберта Блэскина? — спросил я, и она так громко расхохоталась, все в пивной стали на нее оглядываться: что, мол, такое у нас происходит, уж не над ними ли мы потешаемся?
Я поехал дневным поездом, он протискивался на юг через узкий туннель Трентского моста. В полях под проливным дождем как вкопанные стояли коровы, будто они и сами из дождя и хотят впитать его и еще раздуться. Я не успел позавтракать и теперь пошел в вагон-ресторан подзаправиться, но пока до него добрался, меня так растрясло, даже вроде есть расхотелось.
Я знал, в Лондоне меня ждут тревоги и заботы, но едва принялся за еду, и мне уже показалось — не так страшен черт, и скоро уныние как рукой сняло. Поезд мчал чуть не галопом, суп выплескивался из тарелки, даже трудно было за едой читать газету. Я поглядел, может, какой мой однофамилец помер, или женился, или его следует помянуть добрым словом, потому как он отдал свою славную жизнь в какой-нибудь войне — а их много идет сейчас в мире, — или, может, кто обручился, или у кого родился законный младенец. Да только ничего такого в газете не обнаружил и стал просматривать объявления — какие продаются дома и машины; но все оказалось не по моему требовательному вкусу.