Покрутив головой на все сто восемьдесят градусов, я осмотрел помещение, в котором оказался. На ум, почему-то, пришло понятие «ампир». Хотя, если я есть Сперанский, то… В голове всплыла, словно справка из интернета, указывающая на ошибку. Ампир еще не начался. Этот художественный стиль интерьера и архитектуры связан, скорее, с Наполеоном. А Наполеон также еще не пришел к власти. Нет, он где-то во Франции строит свои «наполеоновские» планы, но пока он никто, и звать его никак.
Излишне вычурные стулья, стол на кривых ножках, барельефная лепка на потолке, стенах и над дверьми. Классицизм. Да, именно так назовут этот стиль, но вот часть моего сознания, Сперанского, не помнит такого названия, а этот человек, точнее я, ходячая энциклопедия.
Если бы я не знал точно, что нахожусь в доме у князя Алексея Борисовича Куракина, то все равно определил, что помещение принадлежит человеку небедному, скорее всего, аристократу.
Невыносимое, жуткое, непривычное желание покоряло мой мозг. Я захотел работать, закончить начатое. Нет, и в прошлой жизни я был трудоголиком, по крайней мере, чаще, чем позволял себе леность. Но испытывать такой дискомфорт от осознания не до конца выполненных дел? Создается впечатление, что я могу здесь и сейчас упасть в обморок или начнется приступ эпилепсии, если не начну работать. Мой разум превалирует над разумом молоденького Сперанского, хотя его привычки, знания и присутствуют во мне и уходить никуда не собираются, о чем, в том числе, свидетельствует желание работать. И как мой донор позволил себе уснуть, если не доделал какую-то работу?
Что ж, посмотрим, что нужно сделать, иначе трудоголик внутри меня взорвется термоядерным взрывом. А там еще не затянулись воронки от недавних боевых действий.
Письма. Я должен написать одиннадцать писем. Причем, это абсолютно разные по своему настроению и сюжету эпистолярные сочинения. Князь Куракин решил испытать меня, дал задание написать одиннадцать писем, а сам преспокойно отправился спать. Не гад ли? Но это шанс, тот, который выпадает далеко не каждому человеку, и то раз в жизни. Быть бы мне преподавателем в семинарии всю свою сознательную жизнь, если бы Куракин не возжелал заполучить себе грамотного секретаря. Ну, или, если бы Алексей Борисович знал русский язык в той достаточной мере, что и французский.
Последнее письмо. На самом деле, я молодец, и уже написал десять писем. И на последнее есть время. Судя по темноте в непривычно маленьких окнах, ночь еще не готова сдавать свои позиции. Но в январе день такой короткий, что может быть сейчас уже и за шесть часов утра. Князь не особо рано поднимается. В голову загрузилось воспоминание, что вчера, после того, как Алексей Борисович дал мне задание, князь отправился играть в карты. Так что его светлость лег спать поздно.
И с кем играл, если нынче Куракины в опале и подверглись остракизму со стороны высшего света? Ну, да ищущий, да обрящет!
— И какое же письмо у нас осталось? Что я не осилил? — сказал я, перебирая исписанные каллиграфическим почерком листы.
Любовь. Любовное письмо. Действительно, откуда молодому человеку, прожившему до того в высокоморальном обществе священников, учащегося в семинарии, где не участвовал в попойках и карточных играх, хоть что-то знать о любви?
— Не боись, теперь я у тебя есть. Чего-нибудь эдакое напишем, — сказал я, напрягая мозг в поисках «эдакого» из будущего, что можно было бы использовать для красивого любовного письма.
— Я вас любил, любовь еще быть может… Стихи Пушкина — было первое, что ворвалось в мою голову. Нет, у «нашего все» красть не хочу. Слишком он по времени близок. И пусть эта близость составляет лет двадцать до первого стихотворения гениального поэта, коробит что-то красть у него, — вел я беседу с замечательным человеком, то есть с самим собой.
Марк Твен — а насколько меня коробит воровать у него? Конечно же Тома Сойера я переписывать не буду, а вот письмо Твена к жене, которое отчего-то помню, напишу. Взяв письменные принадлежности, чуть ли не выматерился на неудобство письма, но работаем с тем, что имеем. Испортив два листа кляксами, я немного приноровился, а, может быть, часть навыков перешла от моего второго Я, но писать начал: «Мой милый друг! В глубине моего сердца протекает великая любовь и молитва за то сокровище, которое было передано мне, и которое я обязуюсь хранить до конца своих дней. Ты не сможешь увидеть во мне этой любви, моя дорогая, однако они текут к тебе, и ты сможешь услышать их, подобному легкому шуму прибоя вдалеке» [письмо Самуэля Кременса (Марка Твена) к жене Сьюзи Клеменс].
А ведь отлично получилось. Да, чуть выходит за рамки образов и стиля, существующего в этом времени, но гениальное — оно во все времена гениально. Я не почувствовал ни единого противоречия, протеста от того, как было написано это коротенькое, но эмоциональное письмо. Тот я, который от Сперанского, ничегошеньки не понимал в женщинах. Тот же я, который от Надеждина, кое-какой опыт имел. Не сказать, что большой, но женщин не страшился и рядом с ними не терялся.