Все работы писались анонимно, под условными девизами, но самому тупому экзаменатору было ясно, что автор именно этой работы — Глямшин. Он получил вторую пятерку, наверное опять заслуженную, все в работе было чистой правдой. Наступил третий тур, оставалось нас уже совсем немного. Собеседование вел сам Михаил Ильич, экзаменатор он был серьезный. Главный тест, которым он обычно проверял абитуриентов, требовал ответа на какой-нибудь кинематографический вопрос из Толстого: ну, чем, к примеру, кинематографична сцена Шенграбена в «Войне и мире»? Одни просто пугались, другие силились вспомнить эту сцену, кто-то книгу читал давно или не читал даже вовсе, что Михаила Ильича огорчало. Он ждал от нас основательных культурных познаний и прежде всего — по части русской литературы.
Посмотрев на Феликса, Михаил Ильич уже набрал воздух в легкие, чтобы задать вопрос то ли про «кинематографичность Шенграбена», то ли про смысл прощания Андрея и Наташи, но Кулешов ласково опередил его: «Михаил Ильич, это все хорошо, но в данном случае не это главное. У него в двухместном самолете женщина в полете рожала».
— Это как? — поразился Ромм, всегда остро и живо откликавшийся на все любопытное в человеческой жизни. И Феликсу в который раз пришлось рассказывать. Ромм в восторге покрутил головой: «Потрясающе!» Глямшина приняли.
Судьба его сложилась трагически. Ничего потом, кроме истории про рожавшую женщину, сочинить он уже не мог. Человек он был замечательно хороший, но совсем не художник. Самостоятельных художественных идей у него не было, да и чужие он с трудом понимал. Работал ночным водителем троллейбуса, с превеликим трудом кормил семью, все время хотел что-то придумать для кино, для сцены, но в голову ничего не шло. После института Феликс ушел работать на телевидение. Последний раз я его встретил лет через десять после диплома, выглядел он ободренным, дела, кажется, начинали налаживаться: доверили снять фильм про Татьяну Шмыгу. Певица она в своем жанре и вправду заметная, но непонятно было, почему именно Феликс должен был про нее снимать и какое отношение имеет его действительно уникальный и столь горький опыт жизни к искусству оперетты. А вскоре после этого фильма Феликс скоропостижно умер. Мы не могли понять — такой внешне и внутренне здоровый человек. Врачи объясняли — сердце. Наверное, были и объективные причины, но, думаю, его сердце было немало истрепано внезапной необходимостью существовать в совершенно чуждой ему среде.
Всегда и с большой любовью я вспоминаю всех моих товарищей по мастерской. Если бы с нами училось лишь одно такое чудо, как Динара Асанова, принятая по направлению из Киргизии, несмотря на общеобразовательные двойки, это уже был бы замечательный курс. Но еще учились у нас и очень талантливый Витя Титов, и Боря Халзанов, и Володя Акимов, и Давид Кочарян, и Митя Крупко, просто задуманный от природы как гений. Учился, вернее упорнейше не учился с нами, и Зарик Хухим, фамилию которого не мог выговорить ни один педагог. То его назвали Хуссейн, то Хаким, то Кукин — как угодно, но почему-то только не Хухим. Кто-то из педагогов, глядя в журнал, даже спросил: «А тут у вас в конце стоят римские цифры, это что?» Это был Зарик Хухим.
Жизненный опыт Зарика состоял главным образом в бессчетном количестве раз, которые он до нас поступал во ВГИК. Когда на лекциях по истории кино вспоминалось имя чуть ли не любого послевоенного режиссера, Чухрая, скажем, Тарковского или кого-то еще, Зарик оживлялся: «А, Гришка (Андрюшка)! Знаю. Я с ним поступал». После десяти или пятнадцати заходов наконец поступив, Зарик, видимо, внутренне решил, что главное дело его жизни свершилось и профессиональная карьера, на этом как бы закончившись, состоялась. Жаль. Человек он и одаренный, и славный, и очень верный товарищ, но с режиссурой у него вот как-то до последнего дня его жизни складывалось не очень.
Другой мой прелестный товарищ и сокурсник X уже тогда был весь седой и израненный. Сейчас он вообще «как лунь», а тогда был просто благородно сед, носил галифе, хромовые сапоги, хемингуэевский свитер с полосой на груди, ходил с огромным желтым портфелем, набитым книгами, ко всему прочему на поясе у него еще висел нож. Веяло от него мужеством рано ставшего взрослым подростка военной поры, возведенным в абсолют. Каждое наше утро в общежитии начиналось с того, что он, проверяя крепость своего мужского достоинства, вешал на указанное достоинство этот самый туго набитый толстенными учебниками по марксизму-ленинизму, объемистый желтый портфель. Судя по неизменно успешному, блистательному результату, достоинство могло выдержать и значительно большее…