— Выдь-ка, погуляй, — сказала мать. Это после-то прогулки в рощицу! Эх, зачем я только выдал тайну Степана и Горпины! Знаю я это «выдь, погуляй».
Под каким-то предлогом я вернулся в хату. Обо мне, кажется, забыли. Родительский разговор далее идет в моем присутствии. Опасности для Степана и Горпины, кажется, не таит он.
— И слава богу, — сказал отец, — лучшего мужика ей и не найти. Правда, бают на селе, что у Степана не все дома. Ну одно и то же, что блаженный. — Принялся отец опять за свой самосад. — Народ ведь какой! Хитрецы да нахалы — вот те умные, вот у тех все дома!
— Но свадьбы, свадьбы-то не было!.. Что скажут люди!
— Э–эх бабьи мозги! Главное — «что скажут люди»! Что толку в той свадьбе, в том — что скажут люди?.. Хату, хату им надо поставить. Не жить же им в клуне Горпины. Хата — воно што главное. С Гаврилой, с Марчуком потолковать надоть бы. Может, толоку соберем…
Отец ребром ладони решительно столкнул с края стола табачное крошево в свой кисет со шнуровкой; хозяйски обдул нож, сложил его, и вместе с поводом–сшивальником, на котором этот нож всегда пребывает на привязи, точно бодливый бычок на колышке, спрятал в карман.
Только после этого отец закурил и, дымя цигаркой, крепко задумался. Мать молча смотрела на него, чего-то ждала или хотела спросить, но не решалась. Отец всегда сердился, когда прерывали его думки.
Наконец напялив свою баранью шапку (она и зимой и летом служит отцу верой и правдой) и переваливаясь с ноги на ногу, двинулся к двери. Не успел я его расспросить, что означает слово толока.
Против ожидания, мать толково объясняет мне, что толока — это когда все село, всем миром ставит дом погорельцу. Как интересно!
Когда отец и Марчук спорят, мать как бы и не слышит, а нет–нет вставит свое слово, и оказывается: и все слышит, и обо всем услышанном думает. Возится у печи, то за кочергу, то за ухват берется, а между дел и слово свое вставит в мужской разговор. Чаще всего берет мать сторону Марчука. «Мудрая жена у тебя, Карпуша!» —радуется Марчук материнскому слову. Отец хмурится, но ругать мать при госте не смеет.
Мать опасливо взглядывает на отца и продолжает греметь ухватами. Целомудренной материнской душе чужды шумные излияния и суетные споры. Она — как речное течение. Где глубоко — там оно тихое и неприметное…
Что случилось с отцом? Он не ест, не пьет, не прикладывается к пляшке; целый день как угорелый носится он от Терентия до клуни Горпины, оттуда до Марчука или к Гавриле Сотскому, в сельраду. Можно подумать, что отец любимую дочь выдает или старшего сына женит, а не просто хлопочет о свадьбе чужих ему Горпины и Степана.
Вот он опять показался, отец, в улочке между плетнями — нашего и Василя огородов. Ковыляет, спешит домой — плечи, как всегда, чертят в воздухе восьмерку. Едва переступив порог, он скорей снимает свою порыжевшую и свалявшуюся всю косматую баранью шапку, кладет ее на лавку и тяжело, словно приставший конь, переводит дыхание. Со стороны может показаться, что все тяготы жизни его заключены в этой шапке. Посмотрев на меня отсутствующим взглядом, отец присаживается рядом С шапкой, упирает обе руки в лавку, смотрит на печь, будто впервые ее видит. И, словно что-то вспомнив, одним махом встает, идет к висевшему на гвоздочке в углу полотенцу, вытирает пот со лба и шеи. Когда-то это вышитое полотенце по праву называлось «полотенцем с петухами». От некогда клеточно–прямоугольных и красно–черных петухов осталось одно воспоминание в виде вылинявших «жердочек», ниточек и хвостиков. Открыв дверцы мисника, отец достает початую буханку, луковицу и серую соль в глиняной махотке. Он внимательно рассматривает буханку со всех сторон, наконец останавливается на том месте, где корочка напоминает щучью пасть, полную острых зубов. Эту горбушку отец и отрезает своим ножом. Горбушку он натирает очищенной от золотой кожуры луковицей и посыпает ее крупной солью из глиняной махотки.
Дом наполняет острый, аппетитно щекочущий ноздри луковичный запах. Отец садится к столу. Как ни скудеп обед, как ни спешит отец, но есть стоя или, пуще того, жевать на ходу — для мужика не просто неприлично, а вещь совершенно немыслимая. Хлебу–соли должно быть оказано почтение, и отец сидит на лавке, жует сухой ломоть сосредоточенно, истово, неторопливо. Хоть он давно уже певерующий и лба не перекрестит перед едой, но так есть он приучен с детства, в доме своего отца (и моего набожного, по словам матери, деда), когда еще еду предваряла молитва. Мать делала множество попыток вернуть отца богу, терпеливо и долго просила его хотя бы снизойти к молитве перед едой — отец только отмахивался. Во всем, казалось бы, отец усматривал в матери и «бабьи мозги» и «дурную Хыму», а вот пад верой ее даже и не подтрунивал! Марчука, как-то заговорившего, как это, мол, так — Карпуша сам неверующий, а в жене такое терпит — отец довольно резко прервал: «Хай! Это ее бабье дело!»