Жучка вся извихлялась от восторга, вся она стелется перед учителем; мать с минуту наблюдает любовную самоотрешенность нашей собаки и, кажется, немного смягчается, забывает прожорливых и нахальных кур, чуждых чувства справедливости. Ко лбу приставив руку шалашиком, мать смотрит на Марчука и вся молодеет на глазах — и улыбкой, и лицом, и осанкой.
— Хорошего человека — даже собака чует, — говорит мать подошедшему учителю.
Марчук сегодня в новом пиджаке, купленном им в Харькове. Под пиджаком — кремовая косоворотка (это ее на днях мать стирала и долго–долго гладила нашим большим чугунным утюгом); косоворотка — навыпуск, перехваченная белым шелковым шнуром с кистями. Пиджак Марчук носит, как всегда, по–молодому, подобно нашим деревенским парубкам, — внакидку, а то и вовсе на одном плече.
У Марчука это, впрочем, не щегольство, а просто не слишком серьезное отношение к немужицкому, городскому пиджаку. И все же это не мешает Гавриле Сотскому язвить и всячески досаждать учителю за харьковский пиджак: «Костюмом столичным примодился! Не нашенские это все замашки!»
Пиджак Гаврил почему‑то зовет «костюмом».
Под мышкой у Марчука какой‑то сверток в белой бумаге, аккуратно перевязанный крест–накрест тонкой — городской — бечевкой.
— Хозяин дома? — спрашивает у матери Марчук.
— Дома. Куда он денется… А вы сегодня — прямо жених. Не на свиданку часом отправились?..
— Как вам сказать, Нина Макаровна… Мабуть, что так. На очень невеселую свиданку. Скорее — на исповедь, — грустно усмехается Марчук. — На каждом человеке, видно, грехов немало.
— Уж скажете! Какие на вас грехи! —решительно возражает мать, смущенно и выведывающе глядя на учителя.
А отец, заслышав голос учителя, уже тут как тут.
В посконной заплатанной рубахе распояской, с расстегнутым воротом. Весь заработался. В руках отца — кочедык и недоплетенный лапоть. Заказ Василя. Для соседа отец рад расстараться. Книжку и любую работу оставит!
Как всегда, отец и тут не пожалел фантазии. Лапоть — узорчатый, а главное, с «кочетом» на носке. Молча, оценивающе, посмотрели друг на друга отец и учитель.
— Ну — что? Пойдем? — спросил Марчук.
— Пойдем, конечно. Он, кстати, один дома. Лизавета в город к доктору подалась.
Пока отец уносит в хату лапоть и кочедык (а заодно — «причипуряется»), Марчук в грустной задумчивости смотрит на нашу грушу, на то, как ветер играет листьями, обнажая их серебристый подбой. Груша вся — как и все вокруг — в зарадужелых паутинках бабьего лета.
Что‑то смурым стал наш учитель. Даже я это замечаю. Мать и «причипурившийся» отец переглядываются; отец прикладывает палец к губам, незаметно для учителя шевелит им из стороны в сторону: дескать, не трогай сейчас человека…
Мать понимающе кивает головой. Что ж, мол, чужая жизнь — потемки. Она вообще не любит лезть к кому‑либо со своими расспросами. И зачем? Захочет человек — сам все скажет…
Мне очень хочется пойти с отцом и Марчуком. Но — трое против меня одного. Трое взрослых, и каждый может мне сказать: «Нет». От одной этой мысли о моем бесправии на душе становится тоскливо. Однако я уже успел вцепиться в руку учителя. Я ловлю его глаза, заглядываю в них с молчаливой, отчаянной мольбой. Я люблю учителя не меньше, чем наша Жучка, — неужели он это не понимает?
Кажется, понимает! Учитель меня погладил по голове, тихонько подмигнул.
— Не вяжись, как репейник к воловьему хвосту, — говорит отец. — Серьезный разговор у нас с попом. Нечего те путаться там…
— Хай, — говорит Марчук. — Пусть загодя уму–разуму запасается. Жизнь, она, Карпуша, чем дале, тем хитрее. Все круче забирает, такие петли вяжет. О, о… Вот, скажем, мы — идем к попу… Зачем? Жизнь загадки ставит.
— Не жизнь, а люди.
— Да это одно и то же. Заплели кружева — ищи узелок! И нечего, значит, дырки бубликами называть. Доверчивы мы к врагам, а жестоки порой к хорошим людям. Остается только правда — она наша сила. Не дай бог забыть нам это и сделаться молчальниками да лукавцами!..
— И верно, это та же неправда, — откликнулся отец, — а то и хуже.
Наискось летит тенетник. Сверкает ослепительно яркой и тонкой пыльцой. Трава, плетни, даже лопухи и крапива под поповским плетнем — все–все в паутинках бабьего лета.
О чем это толкуют отец и Марчук? И я, и мать смотрим на них с тревогой. Тягостное предчувствие сжимает сердце.
…Калитку открыл нам батюшка Герасим. Сделал вполне мирской жест гостеприимного хозяина: «Милости просим». Одной рукой держа калитку за кольцо щеколды, другой, слегка даже поклонившись как воспитанный человек, показал в направлении дома. Батюшка не подавал виду, что удивлен нашему, особенно учительскому, визиту.
В дом заходить Марчук вежливо отказался. «На воздухе, если позволите, оно лучше».
Все мы уселись на лавочках того же заросшего сиренью палисада. Батюшка Герасим, в рясе, но без камилавки, убедившись, что все основательно уселись, покряхтев, сам сел на лавочку. Пальцы сложенных на животе рук батюшки подрагивают. Все же взволнован, значит, нашим приходом.