«Здравствуй, папа!
Прости, пожалуйста, что предпочла эту форму разговора с тобой: при встрече, сам знаешь, не сказала бы и десятой доли того, что хочу и должна сказать. Долго я собиралась с мыслями, начинала и бросала. Впервые в жизни передо мною был не ты, а чистый лист бумаги, которому я должна исповедоваться, выложить все, чем полны голова и сердце…
В одно мгновение превратилась я в одинокого, заброшенного, оглушенного изменой (прости за резкость) человека и невольно потянулась, нет, папа! не к воспоминаниям, радостным и веселым, о наших совместных поездках, не к твоим всегда умным, веселым и добрым письмам (не так их и много у меня), а к книгам, которые ты мне дарил к каждому празднику.
Твой любимый Достоевский считал страдания и гибель одного ребенка — недопустимо высокой, немыслимой, невозможной платой за гармонию всего человечества, а ты сразу подсек двоих ради…
Не могу ни выговорить, ни написать ради чего.
Значит, никакого милосердия в природе не существует? Можно перешагнуть, можно и наступить на ближнего? Лишь бы кому-то — удобно, кому-то — приятно, кому-то — выгодно. Ужас!.. А наши бесконечные разговоры о добре и зле, о духовной красоте человека — пустое словоблудие? Можно говорить одно, а делать — другое? Но ведь это двоедушие, позорное фарисейство!
Не смею, не хочу и не буду судить тебя. Но и понять — не в силах.
Ты поставил меня на разрыв: ты или мама? Левая или правая половина? Но гармония и счастье — только в целом.
Ты хочешь, чтобы я пришла в твой дом? Нет, папа. Туда я не приду. Ни с радостью. Ни с бедой. Никогда. Что бы ни случилось…
Попробую пережить, преодолеть. Хотя и нелегко! То и дело срываюсь. Не хочу, а плачу. Не хочу, а вспоминаю. Не хочу, а думаю. Думаю и думаю. Прежде и больше всего о тебе. Мне жалко тебя, папа. И маму. И себя. Всех жалко.
Боюсь, не устою на этом гребне. Так и подмывает вслед за мамой — в никуда. Из последних сил креплюсь. Найдется мама — уеду к ней. Дождаться бы только. Дотерпеть.
Почему ты не внушил мне веру в бога? Наверное, было бы куда легче. В одиночку, без поддержки, без веры — трудно. Очень, очень трудно…
Прощай, папа.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Тесен мир.
Огромен, но тесен.
Три тысячи верст пролетела Марфа от Гудыма до столичного аэропорта Домодедово. Далеко-далеко за спиной осталась последняя бессонная ночь в родном доме и все, что было связано с ним, с Гудымом, с Максимом, с Леной. Перепахать прожитое и засеять новью не было ни времени, ни сил. Но проложить, как ей казалось, непреодолимую, навсегда отгородившую ее от прошлого межу она сумела, осилила за те несколько часов, которые потребовались стремительному «Ту», чтобы умчать Марфу к новому неведомому берегу. И за все четыре часа перелета, лихорадочно перемалывая в сознании события последних дней, Марфа ни разу не пожалела о роковом шаге своем, не расслабилась, не всплакнула.
Сухо и горячо было на сердце.
Сухо и горячечно посверкивали глаза.