Вчитываясь постепенно в рукопись, я, однако, быстро забыл про ее внешность и весь был захвачен содержанием. Предо мной проходили стихи талантливого поэта арабской древности, несомненно еще времен до Ислама, с богатыми картинами бедуинской жизни, которые с точностью почти фотографии воспроизводили в конкретных деталях всю обстановку и среду. Они были построены в строгом стиле древнеарабских касыд, с подчинением выработанному канону композиции. Иногда рельефные рисунки перемежались нотами рефлексии и начало одной пьесы: „Погибла юность достославно, владычица чудес; о если бы ее догнал бег летящих взапуски коней!“ – сразу врезалось мне в память. Имя Селямы иби Джандаля, как поэт был назван в рукописи, очень смутно мне припоминалось. Конечно, он не принадлежал к плеяде авторов знаменитых „муаллак“ или „диванов“, так называемых „шести“, но крупный по-своему талант чувствовался в каждом стихе. С возрастающим волнением я разбирал строку за строкой и с трепетом ощущал, что на мою долю выпало некоторое открытие в науке. Никаких привычных нам европейских пособий в библиотеке не было: не имел я под руками во время своих скитаний и всем арабистам близкого „Брокельмана“, но я был уверен, что если мой поэт и упомянут где-либо, то открытая рукопись его произведений является несомненным уником. Ясно, что я не мог бросить сделанного открытия, и этот вопрос был решен в первый же день, как только я увидел рукопись. Хотя мне уже завтра предстояло ехать и билет на пароход был взят, но он сейчас же после этого посещения библиотеки был мной переменен на следующий рейс. Мне надо было переписать всю рукопись целиком. Два дня я провел в лихорадочной работе с каким-то экстазом к нескрываемому недоумению шейха, который в конце концов отдал мне ключ от помещения с просьбой возвращать его по вечерам, когда ухожу, сторожу.
Я сел на пароход точно в затмении, весь в мыслях о доисламской Аравии, но зато с полной копией стихов Селямы ибн Джандаля, которая точнейшим образом воспроизводила все детали александрийской рукописи. Когда мы ночью проходили мимо Яффы, я не мог спать; расхаживая по палубе, я думал не об аромате знаменитых апельсиновых садов, который за несколько километров по морю доносится по временам до парохода, а о том, как хорошо было бы написать диссертацию об этом поэте. В мечтах мне уже виднелось, с одной стороны, исследование реальной обстановки, где сложились песни Селямы ибн Джандаля – исследование в стиле недавнего труда Якоба о древнеарабской бедуинской жизни, а с другой – анализ поэтического творчества в развитие мыслей Шварца об одном поэте раннего ислама в той его Книге, которая только что, в 1909 году, увидела свет. Тема для магистерской диссертации у меня, правда, была и работа наполовину готова, но Селяма ее вытеснил: молодому арабисту было простительно желание поскорее заявить о своем открытии, закрепить приоритет и найти своему труду скромное место на полочке с историей науки. Подходя на пароходе к Бейруту, я окончательно решил отложить первую тему и сосредоточиться на новой, тем более, что она требовала, как мне казалось, и меньше времени.
Понятно, с каким волнением и немалой долей гордости утром еще до восьми часов я уже торопился к своему бейрутскому профессору – арабу Люису Шейхо в Университет св. Иосифа, массивное здание которого господствовало не только над кварталом, где я жил, но выделялось и во всем городе. Мой учитель, сам витавший в мире книг и рукописей, хорошо понимал чувства такого рода. Я знал, что он разделит и ною радость и мое волнение. Я был уверен, что найду его дома – либо в скромной келье за писанием и нескончаемыми корректурами редактируемого им журнала аль-Машрик, либо в уютной „Восточной библиотеке“, в том же этаже, которая и для меня служила обычным местопребыванием; туда, кроме нас двоих, обыкновенно только на минуту, заглядывал кто-нибудь из профессоров Восточного факультета.
Действительно, Шейхо сидел у себя за корректурами очередного номера. После первых фраз, обратив внимание, что перед ним лежат какие-то стихи, я спросил, что это за статья.