Остро почувствовалось это, когда М. Горький основал издательство „Всемирная литература“, восточная „Коллегия“ которого объединила всех наличных востоковедов в увлекательной, впервые широко задуманной работе. И по арабской литературе был составлен большой план намеченных для перевода сочинений. В первую очередь шла „Книга назидания“ – мемуары современника ранних крестовых походов сирийского эмира Усамы (1095-1188). Впервые русские читатели должны были познакомиться с живой картиной всей эпохи, воссозданной простым непринужденным стилем в воспоминаниях старого рассказчика – рыцаря, охотника и писателя.
Редактируя перевод и подготовляя вступительную статью, я еще раз задумался над другими сочинениями эмира-литератора. О них писали неоднократно, однако я с большим изумлением увидел, что никто не обратил внимания на старые – еще 20-х годов прошлого столетия – статьи Френа, который упоминал, правда мельком и попутно, о сохранившемся в Азиатском музее автографе сочинения Усамы „Книга стоянок и жилищ“. Я тоже случайно наткнулся на это упоминание в работе преемника Френа, второго директора Азиатского музея Дорна и, признаться, сразу ему не поверил: мне казалось почти невозможным, чтобы европейская наука и в особенности французский ориенталист Деранбур, чуть не половину жизни занимавшийся Усамой, не знал ни про это сочинение, ни про автограф своего героя. Конечно авторитет Френа очень велик, и даже в случайных замечаниях надо к нему прислушиваться, но он писал больше ста лет тому назад, когда других сочинений Усамы не знали; он мог смешать его с каким-нибудь мало известным тогда его произведением. Но почему же Френ так определенно считал рукопись автографом? Тщетно я пытался найти какие-нибудь указания в других местах, других источниках; ничего не попадалось, и я безуспешно ломал себе голову над этим в тяжелые зимние ночи 1920 года, стоя на дежурстве у ворот дома.
Только летом 1921 года рукописи вернулись обратно в свое „жилье“ и едва ли не первой моей мыслью при распаковке их был автограф Усамы. Ящики внесли в старое помещение Азиатского музея, с которым наш маленький тогда штат особенно близко сжился за протекшие годы. Опять, как не раз, задрожали у меня руки, когда в них оказался довольно большой том с нужным шифром. Мне стало как-то страшно его раскрывать: при всем скептицизме думалось – „а вдруг я в самом деле увижу внутри строки, писанные еще при жизни Саладина и Ричарда Львиное Сердце их достойным современником, другом и противником!“ Первое впечатление сильно разочаровывало – черный переплет был невзрачен и безвкусен, вероятно, не старше последнего владельца перед Азиатским музеем француза-левантинца Руссо в начале XIX века. С некоторым напряжением воли я заставил себя, наконец, раскрыть том и, по обычному рефлексу „рукописника“, на этот раз с торопливой жадностью, стал рассматривать конец и начало манускрипта. Разочарование усиливалось! рукопись оказалась дефектной и там и здесь. Конец отсутствовал и теперь, а начало было реставрировано значительно позже основной части другой рукой на новой бумаге. Хотя мы хорошо знаем, что в рукописях чаще всего исчезали действительно последние и первые листы в связи с обычной системой хранения их на Востоке в лежачем виде, а не стоя, как у нас, но все же реставрация всегда заставляет насторожиться в вопросе о подлинности сочинения. Часто владелец или какой-нибудь старинный антиквар подделывал начало или конец, чтобы придать рукописи более древний вид или приписать сочинение какому-нибудь знаменитому автору. С грустью и недоверием я пробегал первые строки реставрированной рукописи: «Говорит Усама ибн Муршид ибн Али ибн Мукалляд ибн Наср ибн Мункыз кинанит, да простит Аллах ему…» В настоящем виде выписанные безличным почерком переписчика они сами по себе были для меня не убедительны. Опять и опять я задавал вопросы: почему же Френ решил, что это автограф?
Раскрыв рукопись на середине, уже без особых надежд, я вдруг почувствовал, что мое разочарование бледнеет и с приливом нового волнения стал ее перелистывать. И бумага и письмо, по внешнему виду, могли относиться к XII веку; в руке чувствовалась уверенность человека много писавшего, в системе огласовки и смелости некоторых лигатур сразу был виден не профессионал переписчик, а ученый литератор. Вся рукопись производила впечатление строгости и своеобразного достойного изящества. Я стал приглядываться внимательнее и вдруг почувствовал знакомый мне трепет, который сопровождает неожиданно вспыхивающую искру каких-то подсознательных открытий: мне показалось, что в отдельных линиях некоторых букв заметно старческое дрожание руки. Если это действительно автограф, то не писал ли его Усама стариком?