Не замедляя движения, порывом, он рухнул перед королем на колени, и, схватив его вздрогнувшую руку, жарко прижал к губам. Эта ли рука во тьме гостеприимного борделя оглаживала бедра девушки, так и оставшейся для пишущейся истории безымянной? Эта ли рука держала за загривок бедняжку Англию — рука седока, пытающегося взнуздать строптивую лошадь прежде, чем свалиться и переломать все кости?
— Плохо дело, — проворковала Френсис, прикрывая рот рукой, затянутой в бархатную перчатку, поверх которой были нанизаны крупные перстни. Издали могло показаться, что любительница театра и, что греха таить, актеров, просто-напросто любезничает со своим новым фаворитом — а ведь фаворит был так хорош, что не любезничать с ним означало бы — бросать деньги на ветер. — Надеюсь, ты понимаешь так же ясно, как и я, Нед, что есть такая вероятность: наши с тобой храбрые, но слегка слабоумные приятели живыми из «Розы» могут и не выйти.
Неприятности нанизывались друг на друга — как на подбор. Дик Бербедж сегодня играл так, что дух захватывало, и мурашки шли по груди — ну надо же, неужели Френсис была к нему несправедлива, и слишком рано дала отставку? Может, из него еще мог получиться какой-то толк? Если, конечно, Топклифф, явно представляющий сухожилия бедняги на месте несчастных орешков, не прикончит его раньше.
Френсис озабоченно вздохнула. Легкая морщинка набежала на ее чистый лоб. Маленькие слабости роскошной женщины — какие заботы могут томить леди Френсис, графиню Эссекс, кроме, разве что, возможности для ее мужа узнать о тайных изменах. Ах, какие пустяки нынче витали в воздухе!
Воздух же дрожал от напряжения — словно под театром черти разводили адский костер.
Возможно, это был его последний раз на сцене, возможно, никогда более не суждено ему играть королей — лишь нищих, бесконечной вереницей бредущих по размякшим от дождей дорогам Англии. Возможно, это был его последний шанс — показать, чего он стоит. И играть ему нужно было так, чтобы затмить всех разом — играть, как жить, играть, будто всей жизни оставалось — всего ничего, пара часов до казни Эдуарда, пара часов до намеченного ими, и как знать, удачного ли, бегства из Лондона.
Дик — нет, не Дик, Эдуард опустил глаза на светлый затылок и светлые кудри, рассыпавшиеся по неизменно щегольскому дублету прильнувшего к его руке Марло. Нет, не Марло, Гавестона, дороже которого у Эдуарда никого и ничего не было, того Гавестона, с которым он готов был разделить все, что имел, все, что доселе принадлежало — лишь одному. Того, с кем радостно пойдет на трон, но так же радостно, если надо, разделит изгнание или — топор палача.
Дик все еще чувствовал прикосновение губ Марло к своей руке, когда заговорил — и голос его был совсем иным, чем когда он повелевал не желающим ему подчиняться лордам:
— Что, Гавестон? С прибытьем! Не целуй руки — давай обнимемся скорей.
Это был голос влюбленного, обретшего, наконец, предмет своей страсти. Это был голос Уилла, говорившего, шептавшего вчера Марло такое, что Дик, может, и не хотел бы слышать, но слышал, и слова навсегда врезались в душу. Это был голос Ромео, говорившего не с Джульеттой — с Меркуцио.
— Колени преклонил? Забыл, кто я?
Дик гладил скулы замершего перед ним Марло, заглядывал в глаза, тянул к себе — и видел радостное недоумение, искристое веселье, приглашение.
— Твой друг, ты сам, я тоже Гавестон! — утверждал Дик, и голос его то взлетал, то понижался почти до шепота. Но даже сейчас Дик не забывал, что его должны слышать: все те, кто пришел сегодня, те, кто замер за сценой, тот, кто ломал одну за другой скорлупки орехов, тот, кто улыбался им обоим — Эдуарду и Гавестону, как будто совершил только что невероятное, радостное открытие, та, кого он, бывший в иной жизни Диком Бербеджем любил всем сердцем, кто была его музой, а теперь сидела в ложе, шепчась с его соперником: на сцене, в любви, в жизни?
— По Гилу так Геракл не скорбел, как я скорбел в разлуке по тебе.
Дик говорил взахлеб, волновался, будто и вправду боялся, что его прервут. И гладил, гладил плечи и руки того, кого еще нынче ночью касались руки его друга, того, чьих прикосновений еще вчера боялся до дрожи, а теперь — желал. Да, желал, а разве любящий не должен желать того, кого любит?
Кто сказал, кому это ведомо, что короли не могут любить?
Кто сказал, кто соврал, притворяясь, что любовь не может быть — такой?
Гавестон заговорил — о чем-то, но Эдуард, прервав его, притянул к себе и в полной, звенящей тишине зала запечатал рот поцелуем.