После растерзания Орфея нельзя было не запечатлеть в прихотливой вязи шрамов последний взгляд на его отрубленную голову.
Все они были — Мэри да Кэт, кого ни спроси.
Оно и понятно, что каждая из развеселых девиц, нанятых на ночку, чтобы скрасить мужское одиночество, согреть холодную постель, развлечь разговорами и многим, многим другим, — каждая выступала под своей личиной. И любой разумный человек, а Уилл Кемп считал себя таковым, не станет докапываться до девицы, согласившейся с ним лечь за пару монет, что у нее на душе. На такие вещи способен Палкотряс — тому вечно мало одного только теплого, мягкого, роскошного тела, подавай на блюде живую душу, а теперь вот еще и самый младший Бербедж за ним подался. И правду говорят — дурной пример хуже заразы.
И Кемп обычно не спрашивал, но сегодня девиц было целых три — а для трех двух имен маловато.
— Как вам больше нравится, сэр, — потупилась рыженькая, кутаясь с притворной скромностью в длинные свои локоны до самого округлого зада, и Кемп, запнувшись лишь на миг, сказал:
— Буду называть тебя Белла, — а сам подумал о той прекрасной девчушке, леди Арбелле. Судьба свела с ней на короткие пару часов, а забыть, ты смотри, не мог до сих пор. И добавил, зарываясь пятерней в текущее золото, пригибая голову девицы к своему паху и преисполняясь самых приятных ожиданий:
— Называйте меня Уилл, вы все, не надо тут церемоний.
Ночь выдалась черной, безлунной и беззвездной, а фонарей на Хог-Лейн не водилось отродясь. Никто больше не мог видеть его лица, никто больше не стал бы издеваться над тем, что он ведет себя неподобающе мужчине или посягает на чью-то свободу. Вне стен дома, именно дома, оставленного в такой спешке и в таком отчаянии, будто за ним гнались Эринии или дикие звери, готовые растерзать его плоть, раз души уже не было более, душу он все-таки отдал Киту, отдал — и оставил у него, не посмел забрать, уходя, можно было, наконец, не притворяться. Можно было бы стать самим собой, да вот только он теперь был никем, растеряв все, что имел, чем был за прошедшие сутки.
А значит… Значит, можно было наконец предаться своему горю и отчаянию — сполна.
И Уилл плакал, рыдал, не скрываясь больше ни от кого, размазывал соленую влагу по щекам, вдыхал судорожно длинно — и не делал вид, что это ветер или дождь. Да и в конце концов, кому какое дело, его жизнь кончена, утекла, как утекает сквозь пальцы вода или песок, и не для чего больше ни скрываться, ни притворяться, да и жить, по большому счету тоже незачем.
Он даже не гнал эту мысль от себя — такой она казалась соблазнительной. Сейчас, бредя в темноте, словно лишился зрения, он жалел только об одном: Темза, чьи темные воды бывают неумолимо притягательны для таких, как он, была за воротами, и попасть к ней можно было лишь после рассвета.
Уилл шел не разбирая дороги, то и дело проламывая лед на лужах, натыкаясь на стены, шел, пока его не окликнули:
— Эй, мистер!
Уилл оглянулся, вглядываясь в зовущую, по-прежнему непроглядную темноту, и тут же ощутил у горла холодную сталь:
— Хочешь жить — сымай серьгу, кольца и одежу, понял?
Кто-то ломился в дверь, как будто настали последние времена и сам ангел господень вострубил и мертвые уже восстают на последний суд, — и никак иначе. Кемп бы и не услышал, может быть, но Белла напряглась под ним, и глаза у нее стали испуганные, как у олененка. Тут и две другие девчушки встрепенулись, зачастили вразнобой:
— Слышите, Уилл, может, надо открыть?
— Нет-нет, погодите, не открывайте!
Пришлось рыкнуть на них, хоть Кемп этого и не любил, а стук продолжался, то затихая, но нарастая по новой.
— Кемп, Уилл Кемп, открой! Открой, пожалуйста! — раздалось из-за двери, и Кемп сплюнул в сердцах: ну конечно, кому бы еще пришло в голову ломиться среди ночи к четным людям, кроме как Шекспиру, будь он неладен!
— Дело должно быть очень серьезным, Шейксхрен, иначе, клянусь, я оторву тебе яйца и затолкаю прямиком в глотку! — рычал он, отпирая засовы, да так и застыл с открытым ртом.
Уилл Шекспир в одном исподнем трясся у него на пороге, обхватив себя руками, и глаза у него были пустые и черные, будто он встретился с собственной смертью.
— Эй.
Его пихнули в плечо — не очень-то любезно. Без нежностей. И тут он вспомнил толчком, вспышкой, пороховым взрывом под веками: таким было между ним и Китом все. Совсем не так, как ему представлялось. Грезы оказались просто грезами — и это было так же стыдно, как произошедшее этой ночью, до последнего слова, до последнего вздоха.
— Эй! Ты оглох?
Он, верно, таки уснул, хоть изо всех сил таращился в темноту, чтобы этого не случилось. Но в какой-то момент темнота снаружи слилась с темнотой внутри, была пришнурована к ней, будто дублет к штанам в одежде честного горожанина, дорожащего своим внешним видом. Пробуждение же ударило в висок воспоминанием о недавнем, и это снова было — больно и досадно.
— Я хочу спать, — тихо ответил Гарри, боясь пошевелиться, и попросил. — Пожалуйста, дай мне еще полежать.
— Уже светло. Никто, кроме меня, не спит в этой кровати. Выметайся.