Вижу, один хроник выплывает из тумана, чуть ниже поля зрения. Это старый полковник Маттерсон, читает письмена морщин на длинном желтом свитке своей ладони. Я внимательно смотрю на него, потому что понимаю, что больше его не увижу. Лицо его огромно настолько, что почти невыносимо. Каждый волос и морщина такие большущие, словно я рассматриваю их в микроскоп. Вижу его так ясно, что вижу всю его жизнь. Его лицо — шестьдесят лет юго-западных армейских лагерей, изрытое окованными железом колесами зарядных ящиков, стертое до кости тысячами ног в двухдневных марш-бросках.
Он поднимает эту Длинную руку, подносит к своим глазам и щурится в нее, поднимает другую руку и подчеркивает слова деревянным пальцем, выморенным никотином до цвета приклада. Голос у него глубокий, медленный и терпеливый, и я вижу, как на его изломанных губах возникают темные, тяжелые слова.
— Нет… Флаг и есть… А-ме-рика. Америка — это… слива. Это персик. Сто-ло-вый ар-буз. Америка — это… марме-лад. Тыквен-ное семечко. Америка — это… телевизор.
Так и есть. Все это записано на его желтой руке. Я и сам могу это прочесть.
— Теперь… Крест — это… Мек-си-ка. — Он поднимает взгляд, убедиться, что я его слушаю, и, убедившись, улыбается мне и продолжает: — Мексика — это… грец-кий орех. Лес-ной орех. Жё-о-лудь. Мексика — это… ра-дуга. Ра-дуга… дере-вянная. Мексика… дере-вянная.
Я вижу, что он хочет сказать. Он все шесть лет, проведенные здесь, говорит что-то подобное, но я никогда к нему не прислушивался, считал его всего лишь говорящим истуканом, болванчиком из костей и артрита, бормочущим эти свои нелепые определения без тени смысла. Теперь наконец я его понимаю. Я силюсь удержать его перед собой еще ненадолго, чтобы запомнить, и от этого усилия понимаю его. Он замолкает и снова внимательно смотрит на меня, убеждаясь, что я схватываю смысл, и мне хочется кричать ему: «Да, вижу: Мексика как грецкий орех — смуглая и твердая, ты ощупываешь ее глазами и чувствуешь, что она как грецкий орех! Ты правду говоришь, старик, свою собственную правду. Ты не сумасшедший, как они думают. Да… Вижу…»
Но мне в горло набился туман, не давая выдавить ни звука. Старик распыляется, склонившись над своей рукой.
— Теперь… Зеле-ная овца — это… Ка-на-да. Канада — это… елка. Пше-нич-ное поле. Ка-лен-дарь…
Я напрягаюсь, всматриваясь в ускользающего старика. Так напрягаюсь, что режет глаза, и приходится закрыть их, а когда снова открываю, полковника больше нет. Я снова плыву один, потерянный как никогда.
Вот и все, говорю я себе. Я пропал.
Вот старый Пит, лицо как фонарь. В полусотне ярдов слева от меня, но видится так ясно, словно нет никакого тумана. А может, он совсем рядом, просто маленький такой, кто его знает. Он говорит мне разок, как устал, и по этим его словам я вижу всю его жизнь на железной дороге, вижу, как он вперивается в циферблат, стараясь понять время, как потеет от усилий, стараясь вдеть каждую пуговицу комбинезона в нужную петлю, и выкладывается как проклятый, чтобы справиться с работой, которая другим дается легче легкого, так что они могут посиживать, устроившись поудобней, и читать триллеры и любовные романчики. Он не то чтобы всерьез думал сравняться с ними — он с самого начала знал, это ему не по силам, — но он должен был стараться, просто чтобы числиться среди них. И вот так он сумел прожить сорок лет, если не прямо в мире людей, то хотя бы на его обочине.
Я вижу все это, и мне больно, как бывало больно от того, что видел в армии, на войне. Как бывало больно оттого, что видел, что творится с папой и с племенем. Я думал, что уже перестал загоняться по этим вещам. Что толку-то? Ничего же не поделаешь.
— Я устал, — вот что он говорит.
Знаю, что устал, Пит, но я тебе не помогу, если буду по этому загоняться. Сам понимаешь.
Пит уплывает куда-то, как и полковник.
А вместо Пита возникает Билли Биббит. Все они тянутся взглянуть на меня напоследок. Я знаю, Билли от меня в нескольких футах, но он такой крохотный, словно до него целая миля. Выставил ко мне лицо, как попрошайка, и ему надо так много, сколько никто не даст. Рот у него шевелится, как у куклы.
— Даже к-когда делал пред-дложение, обла-облаж-жался. Я сказал: «Ми-милая, ты в-в-в-вый…», — и она с-стала смеяться.
Голос Старшей Сестры, непонятно откуда:
— Твоя мама говорила со мной об этой девушке, Билли. Она, очевидно, была тебе не ровня. Что, как ты сам считаешь, Билли, в ней было такого, что так напугало тебя?
— Я люб-бил ее.