Читаем Над краем кратера полностью

Вода в каналах, черноватая, но вовсе не притягивающая, ибо я чувствую ее руку, вода с бутылочным оттенком, поблескивает бликами. Весь город взвешен на водах, грезит водами, грозит водами, живет под их сладким страхом. Стоим у метки на Эрмитаже, показывающей уровень прошлых наводнений. Идем горбящимся хребтом моста к Петропавловской крепости. Ангел взметен на головокружительную высоту шпилем собора – золоченой иглой осторожно распарывает днища облаков. И я, южанин, говорю ей об апостолах Петре и Павле. Удивительно, как они – лики библейского юга, солнца, пустынь, слились в слове «Петропавловск». И вот уже это слово расширяется гулким леденеющим пространством, Сибирью, острогами, страшным кромсающим словом «кронверк», виселицей пяти декабристов на кронверке крепости. А над всем этим низкое скудное небо, пронзительные финские ветра, невские воды. По берегам Невы – камень, а в нем – с одной стороны – казематы, глухая, как в щелях стелющаяся жизнь. А с другой стороны – сверканье, люстры, шелк, золото, воздух анфилад, полет кисти на потолках и стенах, вражда камня, серые сумерки. Шинели мышиного цвета, короткий приступ через Дворцовую площадь, как бы навечно впечатанный в арку Генерального штаба.

Наворачивается холст истории, наворачивается, – ледяное кольцо блокады, героизм, простой, как глоток воды, уродливые шишки наледей вокруг проруби, а в глубине темно колышется вода. И еще годы, дни, часы – до этой минуты, в которой стоим, и всё накрепко связано. И ниточка протянута через нас, плюс вся моя жизнь и ее – обширный и прочный залог живших до нас, чтобы наше существование вдвоем было счастливым.

У Исаакиевского собора день неожиданно прорезается солнцем. Мириадами крохотных зеркалец, дымясь, посверкивает вокруг нас карликовая сирень удвоенным блеском: самими барашками цветов и капельками влаги, их отяжелившими. Но тут же небо чернеет, гремит, обрушивается ливнем. Бежим, прячемся под какие-то колоннады.

Странный период длится в моей жизни – период женской жалости. Света жалеет Царёва, Анастасия жалеет меня. Говорят же, что милосердие тоже форма любви. Но есть какая-то с трудом преодолимая неловкость в этой непривычной для меня атмосфере не до конца объяснимого милосердия. Разобраться в этом непросто.

А пока ловим такси, возвращаемся в общежитие, поднимаемся ко мне. Распахиваю окно комнаты в ливень, помогаю ей раздеться. Она бросается к окну, закрывает, отсекая шум дождя. Прижимается лбом к стеклу. Становлюсь рядом. Спрашивает:

– Моцарта любишь?

– Издеваешься?

– Я два билета купила на завтра.

Длится долгая пауза. В таком случае говорят, ангел пролетел.

Спрашиваю:

– Скажи, что ты во мне нашла?

– Родственную душу. Слышал о таком феномене?

– Настя, не выражайтесь красиво в ненастье.

– Узнаю каламбуры, когда на душе кошки скребут.

– С чего бы?

– То-то и страшит, что ни с чего. Я ведь с первого мига увидела, что ты за фрукт, особенно в той линялой компании. Это о них у Блока: «и каждый вечер за брандмауэрами, заламывая котелки, между канав гуляют с дамами испытанные остряки..»

– А ты – «Незнакомка» с картины Крамского. Это мне тоже пришло в первый миг. Выходит, что в «моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне. Ты право, пьяное чудовище, ты право, истина в вине…» Я вкусил там, в Азии, что это – «пьяное чудовище». Еле спасся.

– Я сразу отметила твое отвращение к выпивке.

– Но разве родственные души могут ужиться? Они же не от мира сего. Как и сам Блок: ушел из жизни в сорок лет. Сказал: «глухие тайны мне поручены…»

– Ты вправду пишешь стихи? И не боишься?

– Боюсь. Потому и тайком. Но скрывать это от родственной души не честно. Никому раньше я душу эту не открывал. Читаю:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже