Но Лука и не думал о побеге. Доскакав до сергиевской церкви и не привязав коня, бежком протрусил в полуотворенные двери. Посредине церкви священник с дьячком кого-то отпевали. Несколько женщин прикладывали к глазам мокрые комочки платков. Дешевые свечи-пятишники с легким треском сгорали на пузатом подсвечнике, у изголовья и в желтых, остекленевших руках покойника. Батурин с трудом узнал в нем красавца и щеголя Лучку. Смерть очень изменила его. И даже по одежде трудно узнавался он. Вместо синей касторовой черкески, в которой его привычно было видеть, — бешмет, очевидно наспех сшитый из красного сатина. Только на поясе, недвижно теперь, лежал кинжал, отделанный слоновой костью. По лбу, прячась в курчавине нерасчесанных волос, — бумажный погребальный венчик. Батурин обошел колонну и опустился на колени возле своих родовых хоругвей, расшитых золотой ниткой по черному бархату. Он беззвучно шептал слова, вышитые по бархату, и горько качал головой, повторяя имена казаков Батуриных, поставивших эти хоругви в память ратных подвигов. Казалось, все эти жестокие, но честные воины глядели на него с укором. От невыносимого, позорного стыда набухало сердце. Тихо, как в детстве при первом движении карусели, кружилась голова. Лука, сквозь туман, застилавший его глаза, видел покачивание кадила в руках священника и порыжелые головки сапог, выступавшие из-под рясы.
— Помяни, господи, новопреставленного раба твоего, Илью, — шептал Лука, уставившись в одну точку, — помяни, господи, во царствии твоем…
В церковь вошел Ляпин, огляделся. Заметив Луку, осторожно, еле ступая на носки, приблизился к нему и, откинув полы черкески, опустился рядом, с левой стороны.
— Ты? — вздрогнул Лука. — Ты!
— Не убивайся, Митрич, — сказал Ляпин, берясь за эфес шашки Батурина, — за Шаховцова не осудят. А для бога дело сделал ты угодное.
— Обезоруживаешь? — спросил Лука, искоса наблюдая, как из его ножен выскользнул широкий клинок, увитый мусульманской вязыо знаменитым оружейником Османом.
— Для порядка, для порядка, — сказал Ляпин, — ты бы на моем месте был — то же сделал бы. Тут надо без обиды, Митрич… Раз в лес не убег…
ГЛАВА XVIII
После полудня Миша вернулся домой усталый, но довольный. Удачный побег Павла наполнял сердце мальчика гордостью. Хотелось рассказать кому-нибудь о приключениях, хотелось как-то вознаградить себя за страхи. Миша повесил в сенях уздечки стригунка и Куклы, вошел по двор. Мать на огороде собирала огурцы. Увидев сына, она поспешила к нему. Запыхавшись, обняла его и долго не отрывала губ от его головы.
— Вернулся?
— Еще как…
— Может, воды согреть, побанишься? Ишь как вспотел. Поспишь?
— Кто ж летом банится, кто ж днем спит? Такое скажете, маманя.
Миша снял рубаху, поплескался возле корыта, вытер свое сухое мускулистое тело рушником. Елизавету Гавриловну тревожило молчание сына, но, боясь дурных вестей, она не расспрашивала о муже. Миша, не поняв матери и объяснив ее поведение равнодушием, выпалил с мальчишеской жестокостью:
— А папаню корниловцы забрали.
Лицо Елизаветы Гавриловны покрылось пепельной бледностью. Она подняла руки и, словно кого-то отталкивая, прошептала:
— Корниловцы? За Павла Лукича?
Миша, поняв неуместность шутки, бросился к матери, полуобнял ее.
— Папаню в подводы взяли, в подводы. Мы — через Велигурову греблю, а там корниловцы. Всех, всех в подводы загоняют.
Елизавета Гавриловна села на порожек.
— Так же нельзя пугать, ноги сразу отнялись. — Она снова поцеловала сына. — Домой-то заедет?
— Заедет. Так корниловцы объясняли. Перепишут в правлении и за харчами отпустят.
— А кто же с Павлом Лукичом? Ты что ж ничего не рассказываешь, Миша?
— А чего рассказывать, маманя? Отвезли мы дядьку Павла до Гунибовской, сдали какому-то бондарю, его батя знает. У того бондаря еще два человека ночи дожидаются. Говорили, верхи до гор добираться будут. Кони у них есть.
— Слава богу. А я тут всякое передумала. Пойду Любку обрадую.
— Идите, маманя. А я на лавочке батю подожду. Харчей не забудьте подготовить…
Миша сел на лавочку, на нее от акации падала полуденная тень. Мальчику казалось, что вот-вот должна прийти Ивга, и он похвалится ей своими приключениями. Одинокие всадники — очевидно, отставшие от частей — скакали по площади. Проезжали груженые фуры, укрытые брезентами. Шпарыш, еще не обожженный солнцем, был изрезан колесами и испещрен лунками копытных ударов. Мальчишки играли в войну, оседлав кизиловые палки. Миша смотрел на них с пренебрежением. Когда один из карапузов подкатил к нему на деревянном коне и предложил участвовать в игре, Миша запустил в него сухим комком грязи.