Екатерина Сергеевна подняла глаза, потемневшие от усталости и, насмешливо взглянув на Мосолова, сказала:
— Да вы, кажется, в самом деле хотите прочесть историю моей души!
— Не знаю, но я только сегодня схватил основное: печаль, тоску, покорность и, не удивляйтесь, — надменность, противоречие ума, — говорил, фантазировал художник.
— Жаль, что я не романистка, а то непременно воспользовалась бы этими словами и написала бы рассказ: «Драма ее души». Но больше не надо говорить об этом, а то я начну бояться вас, буду себя искать, драму души, — улыбнулась Кэт.
Мосолов возился теперь около чайного столика и пододвинул его к Кэт.
— А ведь правда, Екатерина Сергеевна, мы с вами теперь подружились. Помните, и раньше у нас иногда бывали хорошие, глубокие и вместе с тем такие легкие разговоры. Я думал, даже говорил, что вы прелестная собеседница, что с вами не скучно, а теперь понял, что это иное…
— Я вспомнила сейчас, как часто я спрашивала вас: почему я убеждена, что вами я никогда не буду увлечена, хотя мне многое в вас нравится, — перебила его Кэт.
— Да… А потому не будете увлечены, что, во-первых, вы холодная, но любить вы можете сильно, не увлекаться. Во-вторых, потому, что вам нравится многое во мне, а должно нравиться что ни- будь одно, больше другого. Иначе нет любви.
— Это уже другое, вы отвлеклись от темы. Я скажу не так: в любви должно нравиться все и то, что плохо. Но оно должно быть понятно, известно, что ли. В увлечении, в влюбленности довольно чего-нибудь или даже ничего, а вот этого «так», как вы говорите. Но любви такой не бывает, — убежденно, точно на свои мысли, отвечала Кэт.
— Заметили ли вы, Екатерина Сергеевна, как много и часто люди говорят о любви? Среди наших друзей хотя бы. Или они сами о себе говорят, или о них говорят другие!..
— Оттого, что мы все над любовью. Это бывает, когда не любят или когда перестают испытывать любовь. Тогда и в других не чувствуют ее.
— Это верно, что над любовью. И я не люблю… А кто любит?
— Простите, но мы так разоткровенничались, что мой вопрос не будет неуместен: ну, а жену вашу вы любите?
— Нет, — спокойно сказал Мосолов.
— Вот когда я чувствую себя глупой, глупой — и начинаю как-то по детски сама себя спрашивать: почему жены не любят мужей и наоборот? Не смейтесь; есть такие запутанные и сложные вещи, которые, только упростив, можно рассматривать, а иначе не стоит, то есть можно только поступать…
— Я вообще, говорят, фразёр, но все же я счастлив, что в некоторых областях я могу без всякого пафоса сказать: да и нет; у меня есть внутренняя откровенность, — снова увлекся Мосолов.
— Ради Бога, не надо ни откровенностей, ни тайн, а главное никакой философии, — раздвинув кирпичного тона суконную портьеру, говорил вошедший Извольский.
— Да, конечно, лучше жить сообразно со своими воззрениями, чем рассуждать о них; но вы, Михаил Сергеевич, лучше чем кто-либо знаете, как это нелегко, — сказала Кэт.
— А может быть, у меня и воззрений нет? Мы ведь все теперь над всем, кроме этого портрета, который бесподобен и безусловно не «над» искусством.
Извольский оправлял пенсне и переводил восторженные глаза с полотна на Кэт, все еще сидевшую в белом с черным поясом, в подборах, платье, в том же, в котором писал ее Мосолов.
— Поздно, скорее переоденусь! — И, спохватившись, она ушла за ту же суконную портьеру.
— Друг мой, я хотел посмотреть ваш эскиз последней постановки. У меня давно нет ничего вашего нового, — болтал Михаил Сергеевич.
Художник курил или, вернее, держал в зубах ежеминутно потухавшую папиросу и, наклонившись над низкой скамьей, искал что-то. Выбрав, протянул голубой с желтым рисунок Извольскому.
— Вот радость, что именно этот не продан, — неподдельно оживился тот.
Вернулась уже одетая, в манто и в шляпе Екатерина Сергеевна.
— Так устала, что не хочется дольше в этой комнате оставаться!
— Я хотел просить вас и вашего талантливого тирана поехать на файв-о-клок в новый ресторан. Настоящий кусочек Европы! Я был там вчера, — пояснил Извольский.
«Настоящий кусочек Европы» оказался большим серым с красным залом, достаточно освещенным, чтобы можно было не заметить недостатка света. Было много лакеев в цветных фраках, что придавало неприятную крикливость залу, и было достаточно мало народа, чтобы чувствовалось, что это только кусочек Европы, сколок с нее.
Было скучно и несносны были интервалы между мелодиями, доносившимися из боковой эстрады. Сквозь помертвевшую зелень олеандров мелькали красноватые камзолы музыкантов…
— Я бы хотел знать, где все бывают? — спрашивал Извольский, наливая мадеру.
— Вы, собственно, кого хотели бы видеть, Михаил Сергеевич? — вопросом же ответил ему Мосолов.
— Никого, кроме Екатерины Сергеевны и вас сейчас, но я хочу, чтобы эти отсутствующие все видели и чтобы они потом имели право сказать: «Тоска, не стоит туда ездить» — как это можем теперь сделать мы!
— Это право мы имеем несомненно, — заметила Екатерина Сергеевна, — но мы неправы так думать. Чего мы ждем? Мы научились от всех ждать какого-то веселья или ума, а сами ничего не даем.