– Лейтенант Бублейников! – окликнул Демидов летчика и, вскочив на плоскость, подошел к кабине.
Кто-то зажег электрический фонарик. Ровный луч нерешительно скользнул по фюзеляжу, вырвал из темноты остекленную часть самолета, и люди, обступившие кабину, увидели навалившееся на ручку управления неподвижное тело летчика.
– Бублейников!
Лейтенант слабо пошевелился, поднял голову, и на бледном угреватом лице мелькнула вялая улыбка:
– Я сел… дошел… товарищи, не ругайте за поломку, меня на взлете… осколком…
Летчики осторожно вытащили его из самолета, погрузили в подъехавшую «санитарку». Красильников, подбежавший к месту происшествия, жарко шептал над головой впадающего в забытье летчика:
– Ты, Вася, крепись, главное – крепись, оно с каждым может случиться… я о тебе всем расскажу.
– Командиру доложи, – простонал Бублейников. «Санитарка» уехала, Красильников, покачивая головой, смотрел ей вслед.
– Что случилось? – придвинулся к нему Демидов.
– Вы его не ругайте, товарищ командир, он не виноват, – быстро заговорил Красильников, – он же весь в крови. Я сам не знал сначала. Мы взлетали последними. Все автомашины отъехали, одна только оставалась – с капитаном Петельниковым и техником Кокоревым: они нас в полет выпускали. Все было хорошо, мы в кабинах сидели, моторы запустили. А когда выруливали, немцы уже начали на аэродром тяжелые мины класть. У меня на рулежке одна справа ухнула, потом оторвался – услышал сзади разрыв. Запросил Бублейникова по рации, он одно твердит: «Порядок, за хвостом была мина». И на маршруте что ни спрошу – в ответ одно и то же: «Вас понял, порядок». Только когда световое «Т» увидели, он успел мне радировать: «Командир, говорит, голова кружится, тошнит. Держусь из последних сил». Ранило его, товарищ подполковник. Здорово ранило. – Красильников опустил голову, неуверенно попросил: – В санчасть меня бы пустили. Повидать его.
– Поедете, – согласился Демидов.
Сняв шлем, стоял он на крепко расставленных ногах. Ветер шевелил жесткие седые волосы, плескался в изрезанное рябинками лицо. Летчики окружили подломанный самолет и Демидова. Он снова видел знакомые лица людей, бесконечно ему близких и дорогих, за судьбы которых отвечал своими сединами, своей совестью и умом, своим сердцем простого русского человека.
– Спасибо, друзья, – сказал он негромко. – Я сегодня доверился вам, а вы доверились мне. И, как видите, мы вывели полк из-под удара.
Сорок первый! Ты войдешь в нашу память, и войдешь навечно. Может, появится когда-нибудь писатель или историк, который скажет, что был ты годом сплошных страданий и мук, черным от дыма и несчастий годом. Но если, вспоминая тебя, увидит он только обожженные стремительным ветром войны города и села, матерей, выплакавших свои глаза над детьми, погибшими от фашистских авиабомб, скорбную пыль фронтовых дорог отступления от Бреста до пригородов Москвы, людей, с муками и боями пробивающихся из окружения, беспощадную поступь танковых колонн Гудериана и холодную жестокую расчетливость воздушных пиратов Рихтгофена, неудачи отдельных наших штабов и генералов – жестоко ошибется такой писатель. Лишь половину правды, горькую половину скажет он поколению.
Нет, не только таким был сорок первый!
Был он годом, разбудившим могучие народные силы, вызвавшим к жизни великое мужество и героизм. Да, из песни слова не выкинешь. Было все: и горькая пыль дорог отступления, и выход из окружения, и слезы матерей. Но кто мог не увидеть в том же сорок первом году, как бились на земле и в воздухе с численно превосходящим врагом еще не накопившие боевого опыта, не успевшие перевооружиться воины Красной Армии. И не выходцы из окружения, не страдальцы военнопленные были героями сорок первого. Нет, героями стали пограничники Бреста; пехотинцы и артиллеристы, бравшие Ельню в дни массового отступления; летчики с «чаек» да И-16, один против пяти дравшиеся с «мессершмиттами» и «хейнкелями»; панфиловцы, намертво ставшие под Дубосековом. Они гибли десятками и сотнями, эти порой безымянные герои, но место их в боевом строю немедленно заполнялось другими. Становились на их место те, кому суждено было потом бить врага под Москвой и на Волге, на Днепре и на Висле, штурмовать в Берлине рейхстаг.
Улыбаясь в подстриженные усы, вспоминал Демидов, как на седьмой день войны, получив приказание перебазироваться полком на восток, зашел он в казарму, где коротали беспокойные первые фронтовые ночи механики и техники. Ему навстречу в затемненном проходе поднялся Кокорев, смуглый, узколицый техник, обслуживавший самолет Саши Хатнянского:
– Стой, кто идет?
– Я, Демидов, – пробасил подполковник.
Глазок электрического фонарика тотчас же погас, и Кокорев попятился к стене, уступая дорогу в узком проходе. В полумраке Демидов оглядел казарму. На койках в сторожких, неспокойных позах нераздетые и неразутые спали техники и механики. Кто-то метался, бормотал неразборчивые слова, кто-то со свистом всхрапывал.
– Как настроение, Кокорев? – тихо спросил Демидов.
– Ничего настроение. Хорошее.
– С чего же это? – поинтересовался подполковник.