Потом Франсуаза и ее друг, отчаянный либерал, показывали мне Париж с гордостью соавторов. Французские либералы не селятся в небоскребах на De'fense — этот район для интеллектуалов символ безвкусицы. Они живут в центре, в прелестных домах XVII в., на 4-5 этаже без лифта (встроить нельзя: исторический памятник). У друга — вертикальная квартира (4 комнаты друг над другом и винтовая хрупкая лесенка вместо связующего звена, совершенно не рассчитанная на крупных россиян плюс цветник во внутреннем дворике и черный кот, не понимающий по-русски ни фига. У Франсуазы — анфилада комнаток горизонтальна, но вместо дверей — арки, окно — готическое, спала я на коротеньком диване XVII в, а кухонька хотя и меньше 3м2, но зато из окошка, за которым в ящичке цветут левкои — все крыши Парижа. А ее кот Феннек подает лапку и ходит с ней в кафе, где садится на стул и пьет из блюдечка, которое ему ставят на стол, сливки. Париж — место очень уютное и человечное, и даже у химер на Нотр-Дам дружелюбные рожицы, как у болтливых кумушек. По улицам до 4 часов утра шляются молодые музыканты, поэты, туристы и просто влюбленные и читают стихи, поют и танцуют. Улочки в центре — шириной в 2 метра, а кафе столько (по 2 штуки в небольшом доме), что в каждом от силы по 4-5 посетителей, и непонятно, как владельцы сводят концы с концами. А полицейскую машину за все время я видела только одну, и то она не остановилась. Либералы отвели меня в самое крошечное и самое дорогое кафе, где мы заказали ягненка (закуски на блюдах стоят на окне, и каждый берет, сколько хочет) и бутылку дорогого вина Haut'medoc. После чего выяснилось, что никто из нас не пьет ничего, кроме сока: ни я, ни Франсуаза, ни ее друг. Чтобы не пропадало добро, мы выпили эту бутылку (120) и надрались до того, что стали читать стихи по-русски и по-французски. И парижане признали, что лучше всех об их Париже написал наш И.Эренбург, хотя он был сталинист, стукач и вообще гад ползучий. И я ощутила законную национальную гордость. В кафе был жуткий средневековый подвал, и либералы задумчиво и с оттенком гордости сказали, что если к власти во Франции придут коммунисты, их в этом подвале будут расстреливать. Я предложила этого не ждать и разогнать французскую компартию, а заодно и социалистов. (Назавтра я час выступала по французскому радио, и французские левые, надо полагать, до сих пор мой визит вспоминают с ужасом и дрожью).
Париж, как искусство, принадлежит всем и никому. Франция — это попытка Средневековья взглянуть на себя со стороны даже в соборах XII-XVI вв. Они — как каменное кружево, где творчество и есть молитва. В Париже жизнь — это театр, где Спаситель — первый любовник, Страсти господни — премьера в Grand'Opera, Жанна д' Арк — примадонна, Генрих IV — благородный отец, а Ришелье — отрицательный персонаж, вроде Яго. Есть площади в 20м2, уютные, как веранда. И если Россия — это лаборатория и полигон человечества, место, где испытывают разные жуткие штуки, причем не на морских свинках, а на себе, то Франция, особенно Париж — это подмостки, где играют все сразу, от Мольера до Ануя.
Супермаркетов не было, но в уютных лавочках продавалось то же самое, что в Люксембурге, плюс знаменитые козьи сыры — сортов за пятьдесят. А булочные были в 10 квадратных метров, и каждая хозяйка сама пекла свои неповторимые оригинальные пирожные — «gateau maison». Никаких фабрик «Красный Октябрь» или «Большевик» не было и в помине. Все было частное: кафе, пирожные, сыры, окорока, хлеб. И все время хотелось плакать, потому что Это нельзя было унести в кармане. Это возможно только в Париже. Нельзя остаться в чужом театре, в крайнем случае можно посмотреть спектакль.
Ты уедешь домой, а театр останется здесь: огни, рампа, легкость, глубина, огонь, игра.
Ох, как был прав Эренбург! Только в этом он и был прав: