— Прости меня, барышня, — называть тебя иначе не могу, даже если это тебе и неприятно… Так вот: прости излишнюю болтовню. Мне отнюдь не хотелось тревожить твой сон, но сейчас тебя должна навестить мать: наконец‑то далн разрешение. Она ждет… Ты согласна повидаться с матерью или не желаешь свидания?
— Пусть зайдет, только ненадолго.
— Как тебе угодно. — Подойдя к железной двери камеры, он крикнул, не переступая порога: — Пригласите госпожу Дангэт–Ковальскую!
Выйдя навстречу женщине, он попросил ее пройти в камеру, сам же, любезно поклонившись, удалился.
Послышались шаги, стук каблуков по цементному полу: цок–цок, цок–цок. Затем шелест шелка.
— Прости, что лежу. Капельку устала, совсем немного, — проговорила Лилиана.
— Ничего, девочка моя, слава богу, что мы наконец увиделись. Даже трудно понять, какое чувство сейчас во мне сильнее: боли или стыда. — И горестно застыла…
Однако вскоре она справилась с чувствами, быстро, торопливо вынув из муфты пудреницу, достала пуховку и, подняв вуаль, прикрывающую лицо, легонько провела ею по щекам, затем обняла и поцеловала дочь. И только теперь, растроганно улыбнувшись, стала удивительно похожей на Лилиану. Того же густо–красного, рубинового оттенка волосы, — только чуть–чуть более блеклые, те же глаза — сплошная голубизна, только более тусклая… Она была довольно полной, хотя держалась прямо, стройно. Высокая, с изысканными манерами, подтянутая.
— Успокойся, мама, я еще не умерла, — Девушка даже не подтвердила эти слова жестом: зачем, в самом деле, если и так видно — дышу, говорю, — значит, жива.
Она высвободилась из объятий матери, поднялась с койки и, сунув ноги в тюремные туфли, подошла к окошку. Обвела глазами переплетения решеток, затем, как будто вспомнив о посетительнице, повернулась к ней лицом.
Мать внимательно следила за каждым шагом дочери, пытаясь отыскать в ее движениях что‑то прежнее, знакомое, и, когда наконец ей это удалось, начала беззвучно плакать.
— Уже четыре дня прошу у него… Какое страшное слово «тюрьма»! Однако каждый раз один и тот же ответ: ты не желаешь свидания. Это в самом деле так, девочка моя, или же тюремщики лгали?
— Мне не хотелось видеть твоих слез. И сейчас не хочется. Я не переношу их.
— И сейчас не хочешь… — Она покорно опустила голову, незаметно смахнув слезы с ресниц… Теперь глаза ее были сухи и она снова обрела уверенность, присущую даме из общества… Волосы, собранные в узел, прикрытый с одного боку столь же строгой элегантной шляпкой. Вуаль оставалась поднятой, наглухо, на все пуговицы застегнутое пальто, небольшой воротник из куницы, такая же муфта… Надета она только на одну руку — вторая все время в движении, достает и прячет пудреницу, носовой платок…
— Об отце, вижу, даже не спрашиваешь… Но ведь… Как бы ты ни относилась к нам, это все же твой отец… Он не знает и, наверное, ничего не должен знать… — добавила она, стараясь держаться достойно и непринужденно, во что бы то ни стало скрыть растерянность.
— Ни за что на свете! — проговорила девушка. — Я не потерплю никакого вмешательства! В случае чего, откажусь, да, да! И знаешь что, мама, — чувствуя, как тяжело матери, сказала она, — иди, дорогая, домой, займись музыкой. Сама видишь, нам не о чем даже говорить. Я ушла, отвернулась от вас, потому что вы с ними. Да, да. Потому что у вас другие взгляды на жизнь, другой образ мыслей, другие — и это хуже всего — интересы… Не удивляйся, мама, — это правда. Вы поддерживаете фашистов…
— Твои ноги, господи! — приглушенным голосом воскликнула мать, хватаясь руками за голову. — В каком они виде — неухоженные, в этих уродливых туфлях!
Твои прекрасные ноги, ноги балерины. Теперь даже трудно представить, да, да, невозможно представить, что они могут ходить по паркету! Господи, им никакие туфли не будут впору! Разве что лапти…
Она закрыла ладонями рот. Однако тут же отняла их и воскликнула:
— Покажи руки! — И, подойдя к девушке, приподняла ее руки, стараясь разглядеть их. — Да, от этого молено прийти в ужас. Твои пальцы! Сейчас они похожи на деревяшки, — проговорила она, на этот раз сдержанно. — Как ты сможешь теперь дотронуться ими до клавиш? — И отпустила руки дочери. — Ну что не, Лилиана, слова, которые ты только что произнесла… возможно… Но ведь ты разрушила все, что было в тебе утонченного и привлекательного. Я уже не говорю, девочка, об этой неопрятной прическе, о цвете лица, но твои руки, твои ноги… Никакое чудо теперь не вернет им прежней привлекательности. Ни сам бог, ни твоя революция…
— Ох, мама! — Лилиана сбросила с ног тюремные шлепанцы и повалилась на койку. — Ты сама не знаешь, как забавно выглядят твои сетования — впору смеяться, ей–богу! Только у меня нет сил. А теперь вытри, пожалуйста, слезы, опусти вуаль — короче, стань прежней госпожой Дангэт–Ковальской. Прими свой обычный вид: так ты выглядишь куда внушительнее, и мне легче будет высказаться до конца. Ну вот… Послушай же меня, мама.
Она негромко, коротко, как будто про себя, рассмеялась и окинула мать снисходительным взглядом.