Но и по предсмертным словам всякий может судить о его доблести[769]. Ибо в то время как все, обступив его, подняли плач, и даже люди, не чуждые философии, не могли сдержать слез[770], он упрекал и остальных, и в особенности последних, что хотя прожитая жизнь сулит ему Острова блаженных, те оплакивают его так, будто он заслужил Тартар. Шатер же его поистине походил на темницу Сократа, присутствующие в нем — на тех, что находились при философе, рана — на яд, а сказанное государем — на слова самого Сократа, и как тогда один он не плакал, так теперь не плакал и этот муж[771]. Когда же друзья попросили государя назначить преемника, тот, не видя вблизи никого себе подобного, оставил сей выбор за войском. Завещал он им также всячески себя беречь, ибо и сам немало усилий прилагал к их спасению.
Кто же был его убийцей? Всякий желает это услышать. Имени я не знаю, но убил его не враг[772], и об этом ясно свидетельствует то, что никто из врагов не получил награды за нанесенную ему рану. А ведь персидский царь через глашатаев сулил убийце почести, и явись тот к нему, то получил бы он великую награду. Но никто из них даже ради награды не стал лгать. И за это нашим врагам великая благодарность, ибо не присвоили они славы за то, чего не совершали, но предоставили нам самим искать у себя убийцу. Ибо те, кому была выгодна его смерть, — а то были люди, живущие не по законам[773], — и раньше злоумышляли против государя, а когда получили таковую возможность, то сделали наконец свое дело, ибо понуждали их к тому и собственные преступления, коим не находилось места в его царствование, и в особенности — его почтение к богам, каковое являл он вопреки их устремлениям.
И как Фукидид сказал о Перикле — что его смерть лучше всего доказала, сколь много полезного он сделал для государства[774], так же можно сказать и об этом муже. И хотя многое еще оставалось как прежде, но люди, оружие, кони, начальники, войско, пленные, казна, припасы — всё это обратилось в прах от одной лишь перемены правителя. Ибо сначала наши воины не выдержали натиска тех, кого раньше гнали, а затем, прельстившись словом «мир», — ибо враги вновь применили ту же уловку — в один голос закричали, что с радостью его принимают, и первым поддался на уговоры тот, кто стал царствовать[775]. А Мидиец[776], соблазнив их долгожданным покоем, тянул время: медлил с вопросами, не спешил с ответами, одно принимал, другое отвергал, а его многочисленные посольства поглощали наши припасы[777]. Когда же запасы хлеба и всего остального у войска истощились и солдаты узнали нужду и были уже на всё согласны, тогда-то царь и потребовал себе легчайшей платы — городов да земель, да племен, бывших оплотом безопасности земли римской[778]. Новый же правитель на всё соглашался и всё отдавал, и никакая из просьб не казалась ему ужасной[779]. Так что не раз приводил Мидиец меня в изумленье, что, имея к тому возможность, не пожелал он получить большего. Ибо кто, в самом деле, стал бы ему перечить, пожелай он простереть свою власть до Евфрата, или до Оронта, или до Кидна, или до Сангария, или до самого Босфора?[780] Так, ближайший сосед был готов научить римлян, что довольно с них будет и оставшихся земель — для власти, роскоши, пьянства и разврата. Поэтому всякий радующийся, что сего не произошло, должен благодарить за это персов, требовавших лишь малую долю из того, чем они могли бы обладать. Вот так, бросив оружие на расхищение врагам, возвращались наши воины налегке, словно после кораблекрушения, а большинство даже побираясь по дороге. И иной такой Каллимах[781] нес полщита, иной — треть копья, иной — один из поножей, перекинутый через плечо. И единственным оправданием всему этому безобразию была гибель того, кто обратил бы сие оружие против врагов.