– Знаешь, бывает такой момент, когда она поминутно пытается встать и просит пить. Все в ней горит. Я даю ей столовую ложку прохладного компота. Ничего другого она не принимает уже неделю. В голове у нее взрываются сосуды, желудок не пропускает пищу, но сердце здоровое, сильное, продолжает жить…
Мать рассеянно оглядывала комнату, где повсеместно виднелись какие-то флаконы с лекарствами, тазики с водой, скомканные полотенца, клеенки. Все носило следы отчаянной борьбы, непрерывных медицинских усилий, которые предпринимала мать, выполняя наставления врачей и свои собственные, домашние, из поколения в поколения передаваемые рецепты и средства. Она билась, не ослабевая усилий, погибала в этих усилиях, хотя уже не верила в их действенность. Этими безнадежными хлопотами, самоистязанием заслонялась от неминуемой близкой развязки.
– Ее постоянно мучит какое-то видение, какой-то ужасный образ… Я знаю, в ее жизни было нечто такое, что она называет ужасным грехом. Она никогда мне об этом не рассказывала, только намекала… Быть может, какая-нибудь греховная любовная связь… Или родовой проступок… Теперь он ее преследует в виде кошмара…
Мать растерянно перебирала в руках скомканное полотенце, и у Коробейникова было такое чувство, что она жалась к нему, искала у него защиты. Не просто помощи и подмены в надрывных ухаживаниях за больной, но защиты перед чем-то непомерным, что ожидало ее. Неизбежно приближалось, отнимало самого дорогого человека, с которым прожила неразлучно всю мучительную жизнь, находя в ней опору и спасение. Теперь же, когда этот дорогой человек был готов ее оставить, она оказывалась одна перед черным безымянным жерлом, от которого прежде заслоняла ее бабушка. Черное жерло приближалось, проступало сквозь пестренькие обои комнаты, хрупкое дерево буфета, выискивало мать, и она жалась к сыну, безмолвно умоляла о защите.
– Какую мы вместе прожили жизнь! Мы втроем! И теперь пора разлучаться. Я спрашиваю ее: "Мама, ты слышишь меня? Узнаешь?" Не узнает. Даже не можем проститься. Как она любила тебя! В ее глазах у тебя не было недостатков. Ее любовь к тебе была религиозна. "Мой Мишенька, мой золотой мальчик!.."
Мать говорила о бабушке в прошедшем времени, словно ее уже не было с ними. Коробейников чувствовал, что разрывается, расщепляется жизнь, в которой он чувствовал себя безопасно, окруженный устойчивым, ежесекундным обожанием бабушки. Завершается их тройственный драгоценный союз, в котором он пребывал с младенчества, как в свете и воздухе, не помышляя, что возможен конец. Они разлучаются теперь, и не по воле людей, с которыми можно бороться, не по прихоти обстоятельств, на которые можно влиять, а по неотвратимой безымянной необходимости, с которой нет общего языка, нет общих связей и которой нужно покорно, безропотно уступить.
– Ты пойди, ее сторожи. А я немного прилягу. Компот в пиалке на тумбочке. Столовая ложка там же… Мой милый, милый сын, вот и покидает нас бабушка… Бабушка-забавушка…
На ее бледном измученном лице появилось дрожащее слезное выражение. Но она совладала со слезами. Приберегла их на потом, когда потребуется море слез. Подошла к кровати, улеглась, прикрывшись пледом. Испытывая невыносимую боль, боясь задержать взгляд на ее беззащитном, любимом лице, шагнул в соседнюю комнату, к бабушке.
Эта вторая комната была погружена в коричневый, дегтярный мрак, среди которого недвижно, как немеркнущий уголь, краснел ночник – настольная лампа, накрытая материнским черно-красным платком. Бабушка лежала на высоких подушках, на кушеточке, где в детстве спал Коробейников. Темное, провалившееся в белизну подушек лицо, впадины щек, выпуклые надбровные дуги, крупный, ставший крючковатым нос. Все в ее лице укрупнилось, стало грубым, напряженным, словно смертельная болезнь убрала из лица все лишнее, пригодное для жизни, и оставила лишь самое необходимое, пригодное для смерти.