— Но ведь Россия — это не только березы и колокольни, — тихо возразила Вера, и ее изможденное старое лицо обрело строгое выражение, какое бывает у классных дам и музейных работников, дающих уроки непосвященным ученикам. — Россия — это и Космос, и великая Победа, и многие достижения в науке и технике.
— Все это так, Верочка. И русский спутник, и русский Гагарин, — всем этим можно и должно гордиться, — ненастойчиво возразила Тася. — Но люди уж больно бедно живут. Бедно одеваются, плохо едят. Дома на улицах какие-то серые, вечером мало огней. Лица угрюмые, напряженные, словно за ними следят. Мало улыбаются и смеются. Значит, все еще боятся КГБ? Я присматриваюсь и все думаю: если останусь в России, как и на что мне жить? Как впишусь в этот уклад?
— Какое там КГБ? — раздраженно сказала Вера. — А уклад будет улучшаться. С каждым годом люди живут все лучше, растет благосостояние. Все больше машин, телевизоров. Ты ведь религиозный человек, пуританка, зачем же тебе роскошный быт?
— Ты не понимаешь меня. У меня в Сиднее своя отдельная уютная квартирка, пенсия. А здесь все неопределенно. Вдруг снова начнутся репрессии и припомнят мое прошлое, мой отъезд, мою миссионерскую деятельность за границей?
— Ты просто напугана вашей западной пропагандой, которая делает из Советского Союза жестокое чудовище. Вы там все ненавидите Советскую Россию.
— Но ведь, Верочка, это не пропаганда, что столько людей уничтожено. Твои лагеря — не пропаганда. Бегство стольких русских людей за границу — и это не пропаганда. И Шурочка, и дядя Вася…
— Почему же, если жалеешь изгнанных русских людей, не навестила Шурочку в Праге и дядю Васю в Калифорнии? Они так нуждались в тебе. А ты в это время ела жареных жуков и кузнечиков и думала, что тем угождаешь Богу.
— Я боялась. Боялась, что за мной следят даже в Англии. Поэтому и попросилась в Африку и Полинезию. Агенты КГБ действуют за границей. Газеты писали о политических убийствах, которые они совершают.
— Прости, но это или болезненная мнительность, или ханжество, которым ты прикрываешь душевную черствость. За все эти годы не написала мне и матери ни одного письма.
— Боялась!.. За вас боялась!..
— Вера, Тася, прошу вас, не говорите об этом! Давайте лучше о том, что нас объединяет, роднит. О нашем тифлисском доме, о бабе Груне. Хотите, еще раз посмотрим фамильный альбом? — Мать старалась умягчить сестер. Не дать в который уж раз разгореться болезненной распре, в которой сгорали драгоценные сердечные чувства.
— Да, да, — поспешно соглашалась Тася. — Давайте откроем Богу сердца и вместе помолимся за всех наших близких, кто покинул эту грешную землю. Попросим у них и друг у друга прощения…
— Прощения? — Вера уже не владела собой. Находилась во власти едких, язвительных сил, которые действовали в ней помимо воли. — Проси у своего Бога, чтобы он простил тебя!.. Потому что ты виновата!.. Уехала, а нас за тебя преследовали!.. Таскали на допросы в НКВД… Арестовали меня, все выпытывали, почему ты уехала!.. Тетю Катю, дядю Колю сослали в лагерь, будто бы они тебя научили уехать!.. Дядю Петю пытали, сажали в яму, выливали ему на голову нечистоты, и он в конце концов умер… Ты во всем виновата… И все эти годы боялась писать, потому что жила с этим знанием!.. Молилась там своему пуританскому бесцветному Богу, в то время как мы страдали и погибали!..
— О-о-о! — с горловым бульканьем, с больным страшным всхлипом возопила Тася. — За что вы меня ненавидите? Я так стремилась к вам, так мечтала перед смертью вас повидать, а вы приняли меня для того, что бы мучить… Я сейчас уеду, и больше вы меня не увидите…
Она рыдала, сотрясалась большим рыхлым телом в голубой шерстяной кофте, издавая воющие, хлюпающие звуки. Бабушка, не понимая их речей, лишь видя, как страдают и мучаются ее близкие и ненаглядные, потянулась из своего креслица и, рыдая, воскликнула:
— Дети мои, что вы творите!.. Пощадите себя!.. Я вас так люблю!..
Опять все умолкли, словно их завалило камнями. Только слышались всхлипы и летали по комнате невесомые цветные пылинки.
27
Кабинет Коробейникова. Стол с пишущей машинкой. «Рейнметалл». Деревянная коняшка с маленькой вмятиной, оставленной детским молочным зубом. Телефонный аппарат с надколотой трубкой. Лист бумаги, на котором начертан, перечеркнут, с выбросами строчек и слов, с кляксами и гневными линиями, план будущего романа, напоминающий фотографию взрыва, столкновение метеорита с земной поверхностью, удар элементарной частицы в ядро атома — загадочная графика творчества. Он сидит, оцепенев, чувствуя, как невидимо трепещет вокруг него воздух, сотрясаемый едва ощутимой вибрацией. Словно что-то приближается, грозное, стремительное, как снаряд. Гонит перед собой спрессованный воздух, прорывает его, с грохотом вносится сквозь стекло, превращая кабинет в бесформенный огненный взрыв.