— Ребята, я все вам отдам. — Уилсон разразился длинным потоком слов, его голос звучал монотонно и стал почти неузнаваемым. — Только скажите, ребята, я отдам вам, все отдам. Хотите деньги, у меня есть сотня фунтов, только поставьте носилки на землю и дайте глоток воды. Дайте мне воды, ребята, это все, о чем я вас прошу.
Они сделали продолжительный привал. Гольдстейн тотчас же бросился прочь, упал на землю лицом вниз и пролежал неподвижно несколько минут. Риджес тупо и безучастно смотрел то на него, то на Уилсона.
— Ты что, хочешь пить?
— Да, дай мне воды, дай мне воды!
Риджес вздохнул. Его сильное тело, казалось, сжалось за последние два дня. Большой, с обвислыми губами рот был открыт. Спина сузилась, руки стали длиннее, голова склонилась к груди. Его редкие рыжеватые волосы прилипли к покатому лбу, промокшая одежда висела на нем. Он походил на огромную оплывшую свечу, установленную на толстом пне.
— Слушай, я не знаю, но почему-то тебе нельзя пить.
— Ты только дай мне воды. Я все сделаю для тебя.
Риджес почесал шею. Он не привык сам принимать решения. Всю свою жизнь он получал приказы от кого-то другого и сейчас чувствовал себя неловко.
— Я должен спросить Гольдстейна, — пробормотал он.
— Гольдстейн трус…
— Не знаю. — Риджес хмыкнул. Это вышло непроизвольно. Он не знал, почему засмеялся. По-видимому, от смущения. Они с Гольдстейном были слишком измучены, чтобы говорить друг с другом, но все же он считал, что Гольдстейн был старшим, несмотря на то что дорогу назад знал только он, Риджес. Он никогда никем и ничем не командовал и сейчас полагал, что именно Гольдстейн должен принимать все решения.
А Гольдстейн лежал в десяти ярдах от него лицом к земле почти без сознания. "Я слишком устал, чтобы думать", — сказал Риджес самому себе. Все же казалось нелепым не дать человеку глотка воды.
"Немного воды не повредит ему", — подумал он.
Однако Гольдстейн умел читать и знал кое-что. Риджес боялся нарушить какое-либо правило из огромного таинственного для него мира книг и газет. "Мой отец говорил что-то о том, что человеку нужно дать пить, когда он болен", — подумал Риджес. Но он не мог вспомнить, что именно говорил отец.
— Как ты чувствуешь себя, Уилсон? — спросил он с сомнением.
— Ты должен дать мне воды. Я весь горю.
Риджес снова покачал головой. Уилсон много грешил в своей жизни и будет гореть в адском огне. Риджеса охватил благоговейный страх. Если человек умрет грешником, его, несомненно, ждет страшное наказание. "Но Христос умер ради бедных грешников", — сказал Риджес самому себе. Не проявить к человеку сострадания также было грехом.
— Я думаю, тебе можно дать воды, — со вздохом произнес Риджес. — Он тихонько вынул флягу и снова взглянул на Гольдстейна. Он не хотел, чтобы тот выговаривал ему за это. — На, попей.
Уилсон пил лихорадочно. Вода выливалась из его рта, капала на подбородок и намочила воротник гимнастерки.
— Ох, здорово! — От жадности кадык на его шее судорожно дергался. — Ты хороший парень, — бормотал он.
Вода застряла у него в горле, и он сильно раскашлялся, стирая кровь с подбородка нервным вороватым движением. Риджес смотрел на капельку крови, которую Уилсон не стер. Она медленно растекалась по мокрой щеке Уилсона, окрашивая ее в розовый цвет.
— Ты думаешь, я выживу? — спросил Уилсон.
— Конечно.
Риджес почувствовал озноб и вспомнил, как однажды священник читал в своей проповеди о том, как грешники противятся адскому огню. "Никто не может избежать его. Если человек грешник, то неминуемо окажется в нем", — говорил священник. Риджес сейчас лгал и тем не менее повторил свою ложь:
— Конечно, ты выживешь, Уилсон.
— И я так думаю.
Гольдстейн уперся ладонями в землю и заставил себя медленно подняться.
— Думаю, нам пора трогаться, — тоскливо сказал он.
Они снова впряглись в носилки и потащились дальше.
— Вы славные ребята, и нет никого лучше вас двоих.
От слов Уилсона им стало стыдно. Сейчас, когда они с таким трудом втягивались в ритм ходьбы, они ненавидели его.
— Ничего, все в порядке, — пробормотал Гольдстейн.
— Не-е-т, я говорю серьезно. Во всем проклятом взводе не найти больше таких парней, как вы.
Он замолчал, а они постепенно втягивались в оцепеняющий ритм движения. Уилсон порой бредил, затем опять приходил в сознание. Временами у него начинала болеть рана, и он снова нещадно проклинал их, крича от боли.
На Риджеса это действовало теперь сильнее, чем на Гольдстейна. Именно это, а не тяжесть пути. Тяжелый марш он воспринимал поначалу как обычную, хотя, может, и более тяжелую работу, чем та, которую ему приходилось выполнять когда-либо раньше. Еще совсем молодым он узнал, что работа — это то, чем человек занят большую часть времени, и нечего надеяться на что-нибудь другое. Если она противная или тяжелая, тут ничего нельзя поделать. Ему поручали работу, и он ее выполнял. Но сейчас он впервые по-настоящему возненавидел ее. Причиной этого, возможно, была крайняя усталость. Он вдруг понял, что всегда ненавидел тяжелую неприятную работу на своей ферме, ненавидел бесконечную скучную борьбу с засушливой бесплодной землей.