Вскоре это начало злить солдат. Крофт не позволял садиться, и их злило, что они вынуждены стоя ждать момента, когда Рот поднимется. Теперь все они ждали этих падений Рота, и их неизбежное повторение действовало им на нервы. Гнев солдат начал переходить с Крофта на Рота.
Гора становилась все более коварной. В течение десяти минут Крофт вел их по каменистому уступу, состоявшему сплошь из отвесных скал; в отдельных местах тропа имела в ширину всего несколько футов. Справа, всего в одном-двух ярдах, была пропасть глубиной несколько сот футов, и они, шатающиеся от усталости, временами оказывались слишком близко к ее краю. Это пугало, и остановки Рота выводили всех из терпения. Им хотелось поскорее оставить пропасть позади.
В середине подъема Рот упал, начал подниматься и растянулся снова. Никто не помог ему. Камни на краю выступа накалились, но ему было приятно лежать на них. Только что начался послеполуденный дождь, и Рот чувствовал, как он освежает тело и охлаждает раскаленные камни. Он не намеревался вставать. Сквозь оцепенение пробилась обида — какой смысл идти дальше?
Кто-то коснулся его плеча, но он отмахнулся.
— Я не могу идти, — прохрипел он, — не могу. — Рот слабо ударил кулаком по камню.
Это был Галлахер. Он пытался поднять его.
— Вставай, сукин сын! — прикрикнул Галлахер, превозмогая боль во всем теле от дополнительного напряжения.
— Я не могу идти. Уйди прочь.
Рот почувствовал, что рыдает. Он смутно сознавал, что вокруг собрался почти весь взвод, но это никак не подействовало на него. Наоборот, он испытывал странное и горькое удовлетворение от того, что другие видят его таким, видят его стыд и слабость. Хуже этого уже ничего не может быть. Пусть они видят, как он плачет, и пусть узнают, убедятся лишний раз, что он самый плохой солдат во взводе. Только так он сможет найти путь к примирению с ними. И пожалуй, это был лучший выход после общей враждебности и стольких насмешек.
Галлахер снова потянул его за плечо.
— Уйди, я не могу подняться! — закричал Рот.
Галлахер тряс его со смешанным чувством презрения и жалости и даже некоторого страха. Как хотелось лечь рядом с Ротом! Он тоже готов был расплакаться от острой боли в груди, появлявшейся при каждом вдохе. Он знал, что если Рот не встанет, то он свалится тоже.
— Поднимайся, Рот!
— Не могу.
Галлахер схватил его под мышки и попытался поднять. Сопротивление этого безжизненного тела приводило его в бешенство. Он бросил Рота на землю и изо всех сил ударил его кулаком в затылок.
— Вставай, тебе говорят, еврейский ублюдок!
Удар и эти слова подействовали как электрический заряд. Рот почувствовал, что поднимается на ноги и, спотыкаясь, пытается сделать шаг. Впервые его так оскорбили, и на него нахлынул поток связанных с этим ассоциаций. Мало того, что они судят о нем только по его ошибкам и недостаткам, они еще винят его во всех грехах религии, в которую он не верит, в грехах расы, которой не существует. «Гитлеризм, расовые теории», — пробормотал Рот себе под нос. Он тащился, переживая только что полученное оскорбление. За что они его так? В чем он виноват? В язвительной атмосфере отношений во взводе постепенно рушился защитный барьер, когда-то созданный Ротом вокруг себя. Изнеможение подточило те подпорки, которые как-то еще поддерживали этот барьер, а удар Галлахера разрушил его до основания.
Сейчас Рот был абсолютно беззащитен. Он был глубоко возмущен нанесенным оскорблением и страшно расстроен, что не мог поговорить с ними и объясниться. «Ведь это нелепо, — считал он в глубине души. — Дело вовсе не в расе и не в национальности. Если ты не исповедуешь иудейскую религию, то в чем они могут тебя обвинить?» Да, подпорки рушились. И только теперь, в состоянии этой усталости, Рот понял нечто такое, что Гольдстейн знал всегда. Все его поступки отныне будут обобщаться и раздуваться. Люди не только не будут его любить, но и постараются, чтобы надпись на его ярлыке была почернее.
Ну и пусть. Спасительный гнев, великолепный гнев пришел ему на помощь. Впервые в жизни им овладел подлинный гнев, воодушевивший его и перебросивший вперед на сто ярдов, затем еще на сто, еще и еще. От удара Галлахера страшно болела голова, тело утратило устойчивость, но если бы они не шли, он бы набросился на них и дрался бы до потери сознания. Все в нем кипело, но теперь уже не только от жалости к себе. Ему стало понятно, что он был козлом отпущения, потому что всегда должен быть козел отпущения. В данной ситуации еврей был для них своего рода боксерской грушей, потому что они не могли обойтись без нее.
Он был таким тщедушным, а его гнев таким трогательно-жалким! Если бы он был сильнее, он смог бы что-то предпринять. И даже теперь, когда он, весь кипя, тащился позади остальных, в нем появилось что-то новое, что-то впечатляющее. В эти несколько минут он не боялся людей. Его шатало из стороны в сторону, голова бессильно болталась на плечах, но он победил свою усталость и шел, сознавая и чувствуя свое тело, один на один с новой яростью, охватившей его плоть и кровь.