Было что— то унизительное в том, что тачка эта, рассчитанная все-таки на средние человеческие силы, была нам не по плечу. Словно нас ввергали в страшный мир, в котором уже ни за что не приспособиться и ни с чем не справиться. В первый день нам еще прощали опрокидывавшиеся тачки, на второй стали бить. На третий тех, кому тачка была явно не по плечу, перевели глубже в литейный цех, туда, где оббивалась земля, обдирать с заготовок особенно крупные заусеницы, оставшиеся после литья. Здесь стояли станки с дутьем, вращающиеся барабаны, ряды электроточил. Это был грохочущий пыльный и холодный цех. Рядом со станками возвышались то увеличивающиеся, то уменьшающиеся горы болванок снарядов, гусениц. Их здесь еще не складывали, как в механическом, а просто бросали на пол в кучу.
Металл в болванках еще не блестел — темный, он, ударяясь о другой такой же металл, и звенел глухо. Первые блестящие полосы проводили по нему электроточила, но это были пока только царапины, скребки. Камень электроточила, вращающийся со скоростью тысяча двести оборотов в минуту, не только стачивал, но и сжигал, запекал металл, так что поверхность его становилась вороненой. В барабанах болванки обкатывались, оббивались друг о друга и о специальные остроугольные стальные звездочки; из барабанов болванки выходили уже слегка блестящими, но это был еще свинцовый, серый блеск — блеск самой первой и грубой обработки. И все в этом цехе было серым, тяжелым и грубым. Сама пыль под ногами была здесь тяжелой, грубой, металлической — пыль, оббитая с боков металлических чушек. Искры, летевшие от электроточил, казались опасными — тяжелые стальные искры. И работа здесь была тяжелой, холодной и опасной для слабых пацанячьих рук. Одежда наша изорвалась мгновенно, потому что металл, который мы поднимали, был весь в заусеницах. Кожа на руках и лицах быстро стала серой и больной — от постоянного холода, от непосильных нагрузок, от безысходной тоски и ненависти, от пережженной земляной и от железной пыли. Лица серели и пачкались, казалось, от одного соприкосновения с цеховым воздухом. С утра они уже становились трупно-серыми. И обдирочный этот цех все так же был слишком большим, слишком высоким для пацанов. Не хватало ни сил, ни любопытства пройти его из конца в конец, от стены до стены. Однако не сами размеры цеха были слишком большими — в эти размеры каким-то образом вкладывалось расстояние до дому, до фронта, расстояние в тысячи и тысячи километров.
А это был еще не самый тяжелый цех в литейном. Пойти дальше по литейному мешал страх. Дальше за шишельным шла сама литейка. Оттуда-то и заползали в шишельный цех и в обдирочный дым плавки, запахи жидкого металла, распаренной и сожженной земли, доносились очереди еще неизвестных нам пневматических формовочных станков. Там два раза в смену поднимался крик, беготня, виднелись сквозь дым всплески красного пламени. Оттуда в это время шло тепло, и мы, может быть, и двинулись бы на тепло, но уже твердо знали, что и в лагере, и в цеху бьют, и боялись не только немцев, но и всех движущихся предметов: тачек, электрокаров, крюка подъемного крана. Мы были уверены, что ни один из этих предметов, управляемый немцем, не свернет, если на его пути окажется русский мальчишка. Едва освоившись в проходах между станками и кучами металлических болванок в обдирочном, едва присмотревшись к нраву своих начальников, то есть всех встречавшихся немцев, мы пока не рисковали выходить далеко за пределы собственного цеха.
Однако и оставаться все время в цеху было мучением. И мы начали прокладывать частую дорогу в соседние уборные. Часто ходить в одну и ту же уборную было бы слишком опасно. Уборные литейного были грязны и мрачны, как сам цех. Окна их не закрашивались, это было не нужно — на стеклах плотным слоем оседала литейная пыль. Уборные были тем местом, где мальчишки плакали в одиночестве или курили вдвоем, строили планы побега и показывали друг другу фотокарточки. А цех в это время грохотал за стеной, сотрясал пол уборной, заставлял дребезжать стекла в ее окнах, и стены в этой дребезжащей, грохочущей, воняющей не только клозетом, но и цеховым дымом уборной были безысходными, саднящими, полными страшной ненависти, которая тоже отливалась в этом цеху.
С Валькой я познакомился в уборной литейного цеха и там впервые увидел пачку его фотографий. Валька, как только вынимал их, начинал плакать. В уборной мы с ним и договорились бежать.
— Лучше пусть убьют, — говорил Валька.
Я всем предлагал бежать, и пацаны вначале соглашались, а потом откладывали или отказывались. Чаще всего я приставал к Володе, но он смеялся: «Куда?»