У меня есть записка, которую оставила для меня сиделка.
– Черт побери! – говорю я и опускаюсь на колени, чтобы их собрать. Моя левая рука не двигается. Она замотана белыми бинтами. Не понимаю почему, я чувствую себя отлично. Может быть, Кэти снова выступила в роли медсестры? Нет, самой мне так никогда не завязать. Тяну за кончик бинта и сматываю его. При этом на пол падает полоска пластмассы. Рука выглядит бледной и так, как будто ее кто-то жевал. Кэти слишком туго затянула повязку. Надеюсь, она не станет медсестрой. Начинаю собирать с пола бумажки. Внезапно большой палец пронзает боль. Я вскрикиваю.
В комнату вбегает Хелен.
– Что случилось? – задыхаясь от бега, спрашивает она.
– Моя рука, моя рука, – твержу я и взмахиваю рукой. Сейчас она не очень болит, и я пытаюсь согнуть палец, однако лишь одно воспоминание заставляет меня снова вскрикнуть.
– Я же сказала тебе не снимать бинт, – говорит Хелен. – Черт побери, мам! – Она крепко берет меня за запястье и снова накладывает повязку. – Что это делают на полу твои записки?
Я смотрю на бумажки у себя под ногами. На одной из них какой-то список.
– Я не хочу в дом престарелых, Хелен, – говорю я.
– Тебя никто не собирается туда отправлять, – отвечает дочь.
Я киваю, но продолжаю смотреть на лежащий на ковре список. Хелен тоже смотрит на него.
– Это твой список, – говорит она. – Для… – Она замолкает и прищуривается. – Разве ты не помнишь? Не помнишь, что ты искала?
Я вынуждена повернуть голову, чтобы хмуро посмотреть на нее, но мышцы шеи все еще напряжены. Что же такое могла я искать?
– Элизабет, – говорю я и неожиданно ощущаю, что мои конечности сделались какими-то невесомыми. Спина выпрямляется, и я улыбаюсь.
– Ну вот, готово. – Хелен заканчивает накладывать повязку, собирает бумажки, передает их мне и целует меня в макушку.
– Значит, это НеЭ, – говорю я, все еще улыбаясь, и кладу листок возле телефона. – «Нет Элизабет».
Хелен встает.
– Пойду заварю чай, – сообщает она.
– А тосты будут?
Тосты были едва ли не единственным, что мама разрешала мне есть в то лето. Я была больна, и мне обычно давали жиденький супчик и один сухой тост. Иногда я ела рисовую кашу. А в тот вечер, когда она принесла мне баранью отбивную, я уже шла на поправку.
– Не знаю, заслужила ли ты это угощение, – сказала она, поставив мне на колени поднос. – Ты ведь на завтрак ешь только хлеб с джемом.
– Но ведь я ела на завтрак кашу, – ответила я, чувствуя, как от запаха мяса во рту у меня собирается слюна. – Ты сама мне ее давала.
– Да, но как только я пошла в бакалею, ты тайком юркнула вниз за хлебом и джемом, и половина булки куда-то исчезла.
– Мам, это не я…
– Мод, моя дорогая, ты можешь брать все, что хочешь, я рада, что к тебе вернулся аппетит, но мне приходится рассчитывать питание точно по нашим продуктовым карточкам и поэтому…
– Мама, послушай, – я стою на своем, – я не брала хлеб. Это не я.
– Странно. Но твой отец тоже его не брал. Неужели ты думаешь, что это Дуглас берет еду? Но это не в его духе.
Конечно, вряд ли это он, но другого объяснения нет.
– Мне кажется, что он мог вернуться домой, сделать сэндвич и взять его с собой утром на работу, – высказываю я предположение.
– Я приготовила ему хороший завтрак, – возразила мама с оскорбленным видом. – Я никогда не отпускаю его или твоего папу на работу без завтрака.
Я пожала плечами.
– Может быть, он взял его для кого-то другого.
– Ты хочешь сказать, что он кого-то подкармливает?
– В доме кто-то был, – говорю я, держась за перила. Почему мне никто не верит?