Но они не приходили ко мне больше со своими объяснениями, исповедями, слезами, как бы удовлетворившись уже происшедшим, и их отсутствие длилось день, другой, третий; потом я не выдержал и сам пошел к ним. Я пошел к Наташе, в книжную лавку. Была ранняя зимняя темнота, люди, в беспокойной и теплой сумятице наших улиц возникавшие с неожиданностью хаоса в редких полосках света, казались призраками, и я вспоминал моего друга, которому всегда так казалось. Большие хлопья снега взблескивали под фонарями как нарисованные птицы. Я спустился в лавку, когда Наташа уже заканчивала свои труды и под ее замедленными, усталыми движениями умирали безрадостные формы механической работы, уступая место преимуществам досуга. Она неопределенно улыбнулась мне, застигнутая, по всей видимости, врасплох. Мы сошлись под тусклой лампой и упрямо воззрились друг другу в глаза, я твердо решил сосредоточить на моей персоне все ее внимание, но ничего не могу сказать о том, какое решение приняла она. Лицо у нее было какое-то отсутствующее, посеревшее, оно словно перешло в иной план, обрело иной смысл и иную красоту.
Человек из боковой клетушки, где принимались книги на комиссию, тупо смотрел на нас, забившись в угол, и под его взглядом я полнее ощущал молодую свежесть чувства, приведшего меня сюда. Глядя на себя его глазами, я видел безмятежную бойкость любовного романа и делал какие-то выводы об упоительном и эгоистичном счастье молодых, а не веря, что он, косный, слышит нас, громко и смело говорил о наболевшем, пока тонкие, чистые пальчики Наташи пробегали по затертой поверхности прилавка. Из ее односложных ответов я не сразу уяснил причину, по которой она не приходила ко мне. Проследить связи не удавалось, красота женщины вторгалась в узоры, сплетавшиеся моей сообразительностью, и разрушала их, на одном краю разрыва оставляя злого "папу", на другом Перстова, который всегда и всюду мне благодетельствует. Наконец до меня дошло, что эти двое соединились где-то за пределами разорванного круга, каким представало перед Наташей мое сознание. Перед Наташей я был узок. Неполнота моего знания о мире вполне выражалась скудостью моего знания ее внутреннего мира, и за пределами моей узости и осведомленности могло происходить все что угодно. Там мои друзья соединялись с моими врагами, - Перстов и "папа" сошлись, сторговались, заключили сделку и уже несколько вечеров подряд праздновали это событие, поэтому я лишился общества Наташи.
- Значит, он и это успевает? - не удержался я от простодушного восклицания. Я подразумевал Перстова, "папа" словно не существовал для меня, а Перстов даже и в эту минуту, Перстов, который, излив мне душу, смахнул слезы, пошел и заключил сделку, да вряд ли и промахнулся, виделся мне все-таки плачущим в интимном сумраке комнаты взрослым мальчиком, над которым в конце концов разрыдался и я.
Наташа надела пальто, шапочку, перчатки, и мы поднялись на улицу. Она неохотно говорила что-то о деловитости Перстова и "папы", у них, мол, головы, работают совсем не так, как у нас, и нам совершенно ни к чему совать нос в их дела. Я и не собирался этого делать. Наташу пригласили на увенчавший сделку пир, и она не упрямилась, она "сидит" с ними, присутствует и наблюдает, и чувствует себя при этом неплохо. Она сказала мне, что я на ее месте тоже бы не упрямился. Меня-то, однако, не приглашали. Я ощутил рядом, за хрупким прикрытием, что-то обжигающее. Это неуловимым образом связывалось с моим чувством клокочущей в Перстове дикой, безумной и в высшем смысле все-таки здоровой, прекрасной жизни, я вдруг понял, что разгадать я тут ничего не разгадаю, а вот прорвать тонкую преграду и разбить себе в кровь лицо о нечто темное, твердое и несокрушимое рискую; и единственное спасение, единственный выход напоминать, знать, внушать себе: Перстов жив!
Что мой друг, приходя вечером в дом своего нового компаньона, пьет вволю и веселится от души, это ясно, а "папа", он-то, пожалуй, тоже ведь не теряет время попусту, освежается, прикладывается к рюмочке, промачивает горло, но что же из этого следует, что следует за этим? "Папа"... Захмелевший гость удаляется восвояси, а молодцеватым старичком уже владеет пьяное возбуждение, которое он со знанием дела и без колебаний опускает до распущенности. Тут до меня кое-что стало доходить основательно, открыто, обнаженно. "Папа" идет к дочери, "сидевшей" при них или даже определенно при нем, связанной с ними тем, что ее угощали, и берет ее по своему обыкновению. А я уже Бог знает какой день лишен ее общества. Ох уж этот "папа"... Неотразимый, волшебный, обожаемый, не родитель, а просто красивый, статный, благородный, умный, сильный и опытный человек. О, как потрясающе! И почему же, воображая, как он берет ее, мучаясь этим, я еще больше люблю Наташу, - что за дикость! что за непоследовательность!