- Мадера, - указывая на бокалы, пояснил он с намеком на чувствительность в отношении вина; его бледное лицо на мгновение разгладилось. - Не трудитесь считать, я вам скажу - ровно пятнадцать бокалов.
- Вы собираетесь их все выпить?
- Не знаю. Проблематично... то есть загадывать, конечно, нелегко, а выпить хотелось бы. Тут есть одна закавыка. Садитесь. - Он пододвинул мне кресло, а сам сел так, чтобы линия бокалов, которые одни и занимали все пространство стола, оказалась у него под рукой. - Вам именно эти не предлагаю, но, если желаете присоединиться, найду еще. У меня большой запас.
- Спасибо, мне ничего не нужно.
Иннокентий Владимирович сделал удивленное лицо:
- Для чего же вы пришли?
- Вы вчера настаивали на объяснении.
- Но вы вчера увиливали от разговора. Или я что-то путаю?
- Я одумался.
- Хорошо. - Иннокентий Владимирович откинулся на спинку стула и посмотрел в окно. Он был в костюме, а не в домашней одежде, и выглядел чинно. Взрослый, бывалый мужчина, которому смешно, что я живу в нищете, как сирота, а разглагольствую о свободе. - О чем же вы хотите говорить со мной? - спросил он.
- О вашей дочери.
- Мне известно ваше мнение. Я заходил вчера, помните?.. и, между прочим, вы позволили мне в вашем драгоценном присутствии вести себя довольно-таки развязно по отношению к ней. Я обнимал ее голые ноги. И вы не возмутились.
- Я возмутился.
- Но никак этого не показали.
- Я был голый. Лежал под простыней...
- Допустим, вы показали себя человеком застенчивым. Ну что ж... Да ведь теперь все это не имеет ровным счетом никакого значения. - Он посмотрел на меня в упор и многозначительно.
- Я так не думаю.
- Все имеет значение? - усмехнулся он презрительно.
- Все, что имеет отношение к Наташе.
- Любовь, драма любви, любовный треугольник, страсть, помешательство, грехопадение... Открою карты: в одном из этих бокалов - в каком точно, не знаю, я их смешал, - весьма сильно действующее средство, которое навеки излечит меня от всех вредных привычек и наклонностей, столь вам, положительному человеку, ненавистных. Яд. Я умру. Не смотрите на меня так.
Я тоже улыбнулся:
- Но я впервые в подобной ситуации, вы должны понять, мне еще приходилось беседовать с самоубийцей, слышать от человека, что он сейчас выпьет яд. Научите, как мне вести себя.
- Вы смотрите на меня с иронией, - сказал Иннокентий Владимирович с печальной и слегка отвлеченной враждебностью, - мол, ох уж этот дядя Кеша, теперь он еще в мелодраматический тон ударился! Но меня не волнует, какое впечатление я на вас произвожу. Хочу только предупредить ваше недоумение в тот момент, когда со мной все будет кончено... вы же непременно испугаетесь: как это так, я здесь, а он отравился, этот негодяй, подумают, что я, в высшей степени славный малый, никому и никогда не принявший вреда, отравил, - вот будет ваша мысль.
И красивое лицо хозяина, прочитавшего все мои мысли, даже будущие, приняло удовлетворенное выражение. Он был недосягаем и неуязвим.
- Ваши тревоги напрасны, - говорил он монотонно, скучая, что приходится разъяснять мне более чем простые вещи. - Я оставил записку, там, в своей комнате, на ночном столике, рядом с кроватью, на который, помнится, мне случалось бросать беглый взгляд, пока Наташа прятала личико у меня на груди. Черкнул пару ясных и убедительных слов: ухожу добровольно и прошу никого не винить... ну, в общем, это понятно. Но если вы склонны проявить особую бдительность, можете, например, ни к чему тут не прикасаться, не оставлять следов, не курить, а если покурите, окурки унести с собой...
Создав эту юмореску, он немного развеселился: ад, куда его непременно уволокут, потешался над нравственным очковтирательством остающегося человечишки, который липко, весь в испарине, мелкотравчато, почти подло силился что-то высидеть в наспех скроенном уголке земного рая, разумеется эфемерном. Я оставался, а Иннокентий Владимирович уходил. Он строил свой уход таким образом, чтобы последнее слово принадлежало ему. Признаюсь, я не отказался бы молча выждать, отсидеться, стерпеть всю его победоносность, пока он уйдет, при условии, что мы и в самом деле никогда больше не встретимся. Но за его набирающей силу бравадой мне вдруг почудились дикий страх, немыслимое одиночество.