Читаем Накануне Господина: сотрясая рамки полностью

Если сформулировать это несколько иначе, то восприятие английского как навязанного силой языка затемняет то, что верно для всякого другого языка, который как таковой есть паразитический чужеземец. В своих работах Лакан постоянно обыгрывает хайдеггеровский мотив языка как дома бытия – язык не есть человеческое изделие и инструмент, наоборот, человек «пребывает» в языке: «Психоанализ должен быть наукой о языке, в котором обитает субъект»23. Лакановское «параноидальное» скручивание, его дополнительный фрейдистский поворот спирали, исходит из определения такого дома как пыточной камеры: «В свете опыта Фрейда человек есть субъект, захваченный и пытаемый языком»24. Человек не только пребывает в «тюрьме языка» (название ранней книги Фредерика Джеймисона, посвященной структурализму), он пребывает в пыточной камере языка: вся открытая Фрейдом психопатология – от вписанных на теле симптомов конверсии до полного психотического коллапса – представляет собой рубцы от этой постоянной пытки; это множество знаков изначального и неисцелимого разрыва между субъектом и языком, множество знаков, которое не способно когда-либо быть у себя в своем собственном доме. Именно это упускает Хайдеггер, темную и истязающую оборотную сторону нашего пребывания в языке – и именно поэтому в построениях Хайдеггера нет места Реальному наслаждения (jouissance), ведь мучительный аспект языка связан прежде всего с превратностями либидо.

Таким образом, если отбросить непристойные мысли, будто «исконные» пытки своего «собственного» языка лучше тех, что чужие и навязанные, то следует, прежде всего, подчеркнуть освобождающий аспект в необходимости использовать «универсальный» иностранный язык. Была известная историческая мудрость в том, что со Средних веков и вплоть до недавнего времени lingua franca Запада была латынь – «вторичный» неисконный язык, «отпавший» от греческого, а не сам греческий со всей его аутентичной нагруженностью: именно эта пустота и «неаутентичность» латыни позволила европейцам наполнить ее их собственным особым содержанием, что было бы невозможно сделать со слишком богатой начинкой греческого. Беккет усвоил этот урок и начал писать на французском, иностранном языке, забыв об «аутентичности» своих корней. Таким образом, повторю: восприятие иностранного языка как навязываемого силой служит тому, чтобы скрыть подавляющее воздействие нашего собственного языка, то есть чтобы задним числом возвеличить наш родной язык и преподнести его в качестве потерянного рая полной и подлинной выразительности. Что нужно сделать, когда мы воспринимаем навязанный иностранный язык как подавляющий, как неадекватный подлинной глубине нашей внутренней жизни, так это перенести это противоречие в наш собственный родной язык. А как насчет противоположного опыта нашего родного языка как провинциального, примитивного, отмеченного патологиями частных пристрастий и непристойностями, которые препятствуют ясности мысли и выражения, – опыта, толкающего нас к использованию универсального вторичного языка, чтобы быть способными мыслить ясно и свободно? Не в этом ли заключается логика установления национального языка, который заменяет собой множество диалектов?)

Что же можно поделать с этой неразберихой? Может показаться, что сегодня нельзя действовать, что все, что мы действительно можем, – это просто констатировать состояние дел. Однако в такой ситуации, как сегодняшняя, такая констатация может оказаться самым сильным перформативным актом, гораздо более сильным, чем все призывы к действию, так часто служащие извинением для того, чтобы не делать ничего – или, скорее, делать суеверные жесты, гарантирующие, что ничего в действительности не изменится, как это понимал Оруэлл, когда писал еще в 1937 году: «Все мы протестуем против классовых различий, но очень немногие серьезно хотят отменить их. Здесь вы сталкиваетесь с тем важным обстоятельством, что каждое революционное мнение отчасти черпает свою силу в тайной убежденности, что ничто изменить нельзя»25. Такое субверсивное констатирующее высказывание давным-давно описано Джоном Джеем Чепменом (1862–1933), полузабытым ныне американским политическим активистом и эссеистом26, писавшим о политических радикалах:

«Радикалы на самом деле всегда говорят одно и то же. Они не меняются – меняется все вокруг. Их обвиняют в самых абсурдных преступлениях, в эгоизме и в одержимости жаждой власти, в безразличии к судьбе их собственного дела, в фанатизме, банальности, недостатке юмора, в буффонаде и непочтительности. Но их голос звучит уверенно. Отсюда большая практическая сила последовательных радикалов. Хотя кажется, что никто за ними не идет, тем не менее все им верят. В их руках камертон, и, когда они берут ноту ля, всякий знает, что это действительно ля, хотя освященная временем высота – соль-бемоль27. Сообщество больше не может выкинуть это ля из своей головы. Ничто не может остановить нарастающих изменений в настроении народа до тех пор, пока настоящее ля продолжает звучать»28.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже