Но не так-то просто досталось и это — работа под землей, звание шахтера. Отдел кадров, начальник шахты долго согласовывали с областным руководством, принять меня или не принять в ряды рабочего класса. Очевидно, и на шахте, и в обкоме мучительно гадали, почему я решил стать шахтером. Подозревали, видимо, в каком-то хитроумном антисоветском умысле. В конце концов определили помощником машиниста врубовой машины, дали место в общежитии.
Когда шагаешь от шахтного ствола по коренному штреку в лаву, то поступательная струя свежего, с поверхности, воздуха дует в спину, как в парус, гонит вперед. Возвращаешься с работы — искусственный ветер омывает лицо, покрытое черным потом и угольной порошей, въевшейся в кожу, в брови, в ресницы.
Первая шахтерская упряжка. Первые сотни тонн
В предбаннике, в старом зеркале, увидел свое отражение в полный рост. Шахтерка. Тяжелые ботинки на резиновом ходу. Пластмассовая каска. Черное — от уха до уха, от шеи до лба — лицо. Вот теперь я действительно человек в маске.
Неторопливо, с высочайшим удовольствием мылся под горячим душем. Не пыль, не грязь смывал, а черное золото. И чувствовал себя равноправным с крепильщиками, проходчиками, навалоотбойщиками, коногонами, машинистами врубовых машин и электровозов. Думал только о том, как работал, добывая уголь, что слышал, что видел.
Рассказывает Люба:
«С Сашкой и Галей собираюсь ехать в Москву. Будем там жить, буду учиться. Сборы были хлопотными, нервными. Но вот наконец все уложено, завязано, замкнуто, перетянуто ремнями. Можно ехать. В день отъезда я пошла в заводской комитет комсомола — попрощаться, а заодно и сняться с учета. Но не тут-то было! Секретарь комитета, мой ровесник, парень пригожий и вполне порядочный до сегодняшнего дня, всегда уважительный, неожиданно повернулся ко мне наихудшей стороной. Стараясь не встретиться со мной взглядом, отчеканил: «Не с учета мы будем тебя снимать, а рассматривать персональное дело на комсомольском собрании. Так что придется тебе задержаться в наших краях на три дня». — «Персональное дело? В чем я провинилась перед комсомолом?» Секретарь поднялся, осмотрел меня с ног до головы — и осудил и мою прическу, и платье, и туфли. «Ты провинилась не только перед комсомолом, но и перед всей страной, перед народом. Была активным членом бюро комитета, неплохим редактором стенной газеты и вдруг…» — «Вспомни, ты торопил меня подавать заявление в партию… Что я натворила? Конкретно: в чем моя вина? Уж не в том ли, что я жена писателя Авдеенко?» — «Твоя вина в том, что не пришла, куда следует в таких случаях, и не сказала, что твой муж пишет антисоветские романы и сценарии». Тише, Любка, не вопи, не заламывай руки! Не хватайся за голову! Не давай воли истеричному хохоту. Спокойствие. Хладнокровие. Ничуть не меняясь в лице, я сказала ровным голосом: «Не признаю себя виновной. Во-первых, мой муж не писал антисоветских произведений. А во-вторых, я не клеветник, не доносчица». — «Ах, вот как ты заговорила! Значит все, что напечатала «Правда», — клевета? Так надо понимать?» — «Да, клевета! Так и скажу собранию». — «Ничего ты не поняла. Ничему не научила тебя эта история. Тем хуже для тебя. До свидания».
И вот общее комсомольское собрание. Тон задал юный вождь заводского масштаба. Прорабатывал, пинал и топтал. Забыл, что всего месяц назад рекомендовал меня в секретари комсомольской организации, торопил вступать в партию. Сейчас — объявил наихудшей комсомолкой. Отказывалась от нагрузок. Вела мещанский образ жизни. Одевалась по последней парижской моде. Приезжала на собрания за рулем собственной машины. И это в чисто пролетарском городе Макеевке! Потупив очи, молчали не шибко понимающие, что происходит, комсомолки без году неделя, ученицы ремесленного, но дружно подняли руки, проголосовали единогласно за исключение. И началось! Как две капли воды похожее на то, через что прошел муж. Место действия другое, иные обвинители, а речи одинаковые. Протащили по всем кругам нашенского ада. Обвинения росли, как снежный ком. Если на собрании я была просто никудышной комсомолкой, мещанкой, выпендривалась, изображая модную парижанку, то на бюро заводского комитета я уже стала гулящей, соблазнявшей чужих мужей. На бюро райкома — устраивавшей у себя дома пьяные оргии с молодыми людьми, танцевавшей в чем мать родила. В горкоме… В общем, мое персональное дело с каждым новым обсуждением распухало. Впрочем, я заметила, клеветники не очень изобретательны. Одни и те же байки сочиняют. И все-таки не выдерживала. Потеряв хладнокровие, потрясенная, кричала: «Неправда! Ложь! Бред собачий!» И отчаяние было поставлено мне в вину: «Вы посмотрите, товарищи, как нагло она себя ведет!» Исключали единогласно, с искаженными ненавистью лицами.