Перебрасывая тяжелую сумку из руки в руку, Игорь Петрович направился туда, где, как он предполагал, у перрона уже стоит его поезд – раньше его подавали для посадки задолго до отправления. Пассажиры успевали рассесться по купе, переодеться и даже, выпросив стаканы у хмуро позволявшей такую вольность проводницы, еще стоявшей на платформе у тамбура, начать непременное, иногда на всю ночь, дорожное пьянство. Морские полковники, возвращавшиеся из Генштаба в Адмиралтейство, актеры между съемками и театром, влюбленные пары… Никто из них не шел сейчас рядом с Ильиным.
Он миновал старый вокзальный вестибюль и теперь, слыша громкий стук своих каблуков – такая здесь была плитка на полу, – двигался по длинному залу, устроенному уже на его памяти на месте крытых перронов, которые, соответственно, сдвинулись ближе к цели классического путешествия.
Здесь, возле высокого и узкого постамента, с которого бессмысленно сурово смотрел на случившееся бюст, я ждал своего героя, чтобы присутствовать при его попытке к бегству, при последней его попытке настичь время. Слава богу, наша фамильная точность сократила ожидание, он появился даже раньше срока, мой бывший № 1, Ильин Игорь Петрович, московский служащий, пожилой мечтатель, тихий бунтарь, потерпевший окончательное поражение в своей долгой борьбе с пустотой.
Сейчас, наверное, как обычно бывает, когда он остается один, уже начал раскручиваться в его голове какой-нибудь сюжет, подумал я – и ошибся.
Ничего, совсем ничего не было в его голове. Просто он шел, смотрел по сторонам, продолжая удивляться почти полному отсутствию народа, только какой-то мужик топтался возле памятника, и чувствуя, как в затылке начинает гудеть поднимающееся давление – потому что не сплю в непривычно позднее время, сообразил Ильин.
Так он достиг противоположного площади конца зала и обнаружил, что двери, ведущие отсюда на платформы, закрыты, заперты наглухо и, судя по стационарному указателю обхода со стрелкой вправо, заперты давно.
Мир продолжал меняться все то время, что я провел, отвернувшись от него, подумал Ильин, мир вообще меняется, стоит от него отвернуться, позади тебя он совершенно другой, чем ты увидишь, даже резко оглянувшись, люди успеют сделать иные лица, а вещи – занять иные места…
Так, мимоходом, он сформулировал вывод, сделанный им давно, но никак не укладывавшийся до этого в слова, но теперь не придал этому никакого значения. Уже было все равно.
Он пошел в сторону стрелки. Пришлось вернуться до середины зала, почти до памятника, где все околачивался тот мужик, слишком прилично одетый для вокзального бомжа, – и тут Игорь Петрович обнаружил небольшую дверь, ведущую наружу, возле нее тоже стрелку и надпись «к поездам». Он вышел в синюю тьму и тут же попал на обычный привокзальный базар.
В два ряда тянулись ярко освещенные изнутри ларьки и магазинчики. Дрянь, продававшаяся в них, от этого яркого желтоватого света казалась сверкающей роскошью. В узких промежутках между ларьками шелестел под сквозняком мусор, спали мелкие бродячие собаки, рылись бродяги – здесь было немного оживленнее, чем на площади и внутри вокзала. По этой аллее между ларьков Ильин пошел туда, где, по его представлениям, должны быть поезда. Он старался не глядеть по сторонам, потому что бродячих собак было жалко, к тому же они напоминали об оставленных им животных, мусор был отвратителен, а бродяги еще отвратительнее. В свете из ларьков были хорошо видны их ужасные разбитые лица со странно осмысленными выражениями – озабоченности, интереса, размышления… Однако, как обычно бывает, когда стараешься не смотреть вокруг, все лезло в глаза, и помимо воли Ильин все замечал.
Так он заметил и какое-то движение на куче мусора в щели между двумя закрытыми и потому темными ларьками и сразу, еще издали, понял, что там происходит: бомжи занимались любовью. Мелкий снег падал на зеленоватую плоть, тощие голые ноги гребли по мусору, и бормотание доносилось оттуда, но никто из идущих мимо не видел этого либо люди просто не обращали внимания.
Игорь Петрович ускорил шаг, чтобы быстрее миновать отвратительное место, и даже прикрыл на ходу глаза, удивляясь при этом себе. Он вспомнил, как раньше, в его наконец завершающейся жизни, которая делилась всегда на две части: одна проходила среди достойных женщин и в приличных романах, другая же была полна мелкого и омерзительного разврата, к которому он тогда относился как к неизбежной составляющей физиологического существования, как к грязным подробностям гигиены, – вспомнил, как тогда действовали на него подобные картины, и удивился, что теперь не испытал ровно ничего, кроме естественной тошноты.
Значит, подумал он, и с этим действительно покончено, как я и предполагал.
И немедленно подвергся испытанию со стороны другого своего порока.