Это были их последние слова за ночь, потом они уже только бесконечно повторяли имена друг друга. По полу, куда они стащили гостиничный матрас, потому что кровать была узка, шатка и шумна, одновременно шло тепло от батарей и ледяные струи из каких-то щелей, и Сергей сразу захлюпал носом, но потом все прошло и осталось только время, отмечаемое быстро светлеющей серостью за окном и бесконечно сменяющимися движениями, сочетаниями, и пот тек и высыхал на его спине, и ее слюна обжигала, словно кипящая, и маленькие, по-детски короткие и широкие ступни упирались в его плечи, а он все прятал лицо, задыхаясь, глубоко вдавливаясь до грудинной кости, так что мир по сторонам весь был тонкой голубоватой кругло натянутой кожей, а он сползал, давился волосами, и губы жгло, и болела, будто надорванная, перепонка под языком. Он склонялся над нею, чувствуя, как искажается его лицо, а она широко открывала глаза и смеялась тихо, как смеются довольные дети.
Она не знала, видимо, ни усталости, ни насыщения…
В Москве все стало ужасно, тяжко, надрывно. Однажды он остановился перед светофором — и заплакал, положив голову на руль, как пьяный или больной. Тут же кинулся к нему гаишник, но тут же и узнал, как не узнать… Сергей вышел из машины, извинился, старательно дыхнув в сторону парня, чтобы тот убедился в трезвости и не думал, что сделал снисхождение звезде, сказал, что жутко устал, и дал автограф. До дому его довез гаишник, Сергей лежал на заднем сиденьи. делал вид, что спит, слезы ползли из-под очков к вискам.
Всего дважды удалось им найти стены в этом всех и вся ненавидящем городе. В мастерской у приятеля Сергея, который и сам после развода в ней жил, но тут уехал на пару дней сдавать эскизы в питерское издательство, да один раз у нее дома, когда членкорр ее рванул на денек в Берлин с какой-то специальной лекцией. Всего дважды они погружались в эту свободу, в это абсолютное избавление, и он всякий раз снова удивлялся ее равной уникальности во всем. Она была одинаково недосягаема в понимании Шопена, в приготовлении еды, в умении одеваться — как никто не одевался в его круту, все эти оборки, гигантские серьги, но ведь красиво! куда там кожаным штанам… — в способности преодолеть любую болезнь, в своей удивительной биографии, от двух пар трусиков, на смену сохнувших на батарее в консерваторской общаге до небрежно брошенных рядом с кроватью парижских, ньюйоркских, лондонских тряпок, прямо поверх тут же валяющейся лисьей шубы некогда, некогда, некогда…
И так же недосягаема она была в постели, потому что не существовало человека более свободного и при том стремящегося к свободе каждую минуту. Однажды, склонившись, сначала едва касаясь, а потом тяжело укладывая себя на его груди, притираясь кожей, сказала, придвинув свой рот к его рту вплотную: «Будущего нет, понимаешь? Не у нас, а вообще… Есть только настоящее — и оно сразу прошлое… Мы свободны, понимаешь? Мы свободны…» Сергей задохнулся от этих слов, он чувствовал то же самое, но боялся, боялся, боялся…
А обычно они встречались в каком-нибудь кооперативном кафе, благо, расплодились, днем, в пустом, полутемном зале, радуясь, что уют у нас по-прежнему представляют как нехватку освещения. Все это было ужасно сложно. Ирка старалась не разговаривать и отводила глаза, дети опять болели, но он был очень занят, доделывал новую программу, целыми днями сидел в студии, записывался, и действительно был очень занят, а Ирка безропотно, по собственной инициативе одна тащила и сашкино воспаление легких, и людкины не кончающиеся беды с ушами и не разговаривала и отводила глаза. Будто знала, что среди бела дня он исхитряется, оставляет ребят в студии — «давайте, давайте, легкость надо нарабатывать, а то пыхтите… не рояль несете, радоваться надо на сцене, а не трудиться… я в объединение…» — исчезал. В машине снимал известные любой старушке с телевизором очки, даже серьгу вынимал, глубоко натягивал вязаную шапку. Машину ставил за квартал — быстро шел к очередному «гриль-бару» или какому-нибудь «московскому трактиру», надеясь, что по одежде сойдет за обычного мелкого жулика, шашлычника с рынка или наперсточника.
Она приезжала на такси, в каком-нибудь старом пальто, без украшений, с убранными под берет кудрями. Но и старые ее пальто были слишком заметны. И его узнавали иногда и без очков, особенно девчонки и немолодые буфетчицы, пялились, а они садились, стараясь забиться в угол, он много заказывал, чтобы расположить официантку, вытаскивал припасенную бутылку вина — выпивку в кооперативах все еще не подавали, но на принесенное смотрели благосклонно. Они все время держались за руки, еда остывала, они держались за руки, задыхаясь, почти теряя сознание, каждый заводил себя и другого, он ощущал приближение катастрофы, огласки, бесперспективность, тупик и много пил, а она только ждала «исхитриться и увидеться, завтра, да?» и говорила: «Мы, двое мошенников, мы авантюристы, южане, ты ведь такой же, ростовский хлопец, мы что-нибудь придумаем, я цыганка, я что-нибудь всегда выдумаю…»