— Когда человека приговаривают к изгнанию, — продолжал он, — все эксперты по различным эпохам собираются на совещание и высказывают свои соображения по поводу того, какие из периодов истории наиболее подходят для данного, конкретного индивида. Вы, конечно, понимаете, что человеку интеллектуальному и брезгливому, перенесенному в Грецию времен Гомера, жизнь покажется сплошным кошмаром, а какой-нибудь головорез может там отлично прижиться и даже стать уважаемым воином. Если этот головорез не совершил самого тяжкого преступления, они и вправду могут оставить его вблизи дворца Агамемнона, обрекая его всего лишь на опасность, неудобства и тоску по родине… О господи, — прошептал он. — На тоску по родине!
Под конец своей речи он так помрачнел, что я счел нужным как-то рассеять его и сухо заметил:
— У приговоренного должен быть выработан иммунитет ко всем болезням прошлого. Иначе эта высылка превратится в усложненную смертную казнь.
Его глаза снова остановились на мне.
— Верно, — произнес он. — и в его организме, конечно, продолжает активно действовать сыворотка долголетия. Но это все. С наступлением темноты его высаживают в каком-нибудь безлюдном месте, машина исчезает, и он до конца своих дней отрезан от своего времени. Он знает только то, что для него выбрали эпоху… с такими особенностями… благодаря которым, по их мнению, наказание будет соответствовать характеру совершенного им преступления.
На нас снова обрушилась тишина, пока тиканье каминных часов не превратилось в самый громкий звук на свете, словно снаружи навсегда умолкли, скованные морозом, все остальные голоса мира. Я взглянул на циферблат. Была глубокая ночь; близился час, когда начинает светать на востоке небо.
Посмотрев на него, я увидел, что он все еще не спускает с меня пристального смущенного взгляда.
— Какое вы совершили преступление? — спросил я.
Судя по всему, этот вопрос не застиг его врасплох, он только устало сказал:
— А какое это имеет значение? Ведя я уже говорил вам, что одни и те же поступки в одну эпоху оцениваются как преступления, а в другую — как героические подвиги. Если бы моя попытка увенчалась успехом, грядущие столетия преклонялись бы перед моим именем. Но я потерпел неудачу.
— Должно быть, пострадало множество людей, сказал я. — И весь мир возненавидел бы вас.
— Да, так оно и было, — согласился он. И через минуту добавил: — Разумеется, я все это выдумал. Чтобы скоротать время.
— А я вам подыгрываю, — улыбнулся я.
Он почувствовал себя несколько свободнее и, откинувшись на спинку кресла, вытянул ноги на великолепном ковре.
— Так. А каким же образом на основе рассказанного мною вымысла вам удалось догадаться о степени мной предполагаемой вины?
— Ваше прошлое. Где и когда вас оставили?
И тоном, холоднее которого мне никогда не приходилось слышать, он произнес:
— Под Варшавой, в августе 1939 года.
— Не думаю, чтобы вам хотелось говорить о годах войны.
— Вы правы.
Однако, поборов себя, он с вызовом продолжал:
— Мои враги просчитались. Из-за всеобщей неразберихи, возникшей в связи с нападением Германии, меня посадили в концентрационный лагерь без предварительного полицейского расследования. Постепенно я разобрался в обстановке. Я, конечно, не мог тогда ничего предсказать, как не могу сделать этого сейчас. О том, что происходило в двадцатом веке, знают лишь специалисты. Но к тому времени, когда меня, как поляка, мобилизовали в немецкую армию, я понял, что эта сторона потерпит поражение. Поэтому я перебежал к американцам, рассказал им обо всем, что видел, и стал их разведчиком. Это было рискованно, но даже если бы я наткнулся на пулю, что с того? Этого не случилось; кончилось тем, что у меня оказалось множество покровителей, которые помогли мне приехать сюда. Остальная часть этой истории вполне заурядна.
Моя сигара погасла. Я снова зажег ее, потому что с сигарами Микельса нельзя было обращаться небрежно. Их специально доставляли ему самолетом из Амстердама.
— Чужое семя, — произнес я.
— Что вы сказали?
— Да вы ведь знаете. Руфь в изгнании. К ней относились неплохо, но она выплакала глаза от тоски по родине.
— Нет, я ничего об этом не знаю.
— Это из Библии.
— Ах, да. Надо обязательно как-нибудь прочесть Библию.
Его настроение постепенно менялось, и он снова обрел ту уверенность, которую я наблюдал в нем прежде. Жестом почти беспечным он поднес ко рту стакан с виски и залпом выпил его. В выражении его лица была смесь настороженности и самоуверенности.