В воздухе была разлита поэзия, стихи читали прямо в ресторации, иные студенты вскакивали в азарте иногда на стол. Молодые поэты, охотясь за образами и мыслями, бродили в одиночестве по берегам реки, и комары отчаянно жалили их, не давая возможности сочинять вечные строки. У русских отношение к поэзии было прохладным, они предпочитали философию. Они рассуждали о деспотизме и рабстве, о формах правления, о добродетелях и о том, что государства бедные были всегда богаче великими людьми, чем государства богатые. Монтескье, Вольтер, Мабли будоражили их, и Радищев трактовал слова Мабли по-своему, на российский манер: «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому существу состояние».
Лизхен мелькала в толпе горожан, и Александр холодно кланялся ей издали и торопился уйти, боясь, что решимость покинет его и он снова подойдет к той, что считает деспота добрым человеком.
Часто с ними гулял Федор Васильевич. Болезнь его съедала, он исхудал, но никогда не жаловался. Он шел с друзьями, с наслаждением прислушивался к их болтовне, иногда вставлял весомое слово. И в шутку и всерьез он любил вспомнить какое-либо латинское выражение. «Кво ус кве тандем абутере, Катилина, патиентиа ностра?»
[3]— насмешливо говорил он Кутузову, который все толковал о масонах: они сообща построят храм Соломона, храм любви и мудрости, человеческой солидарности. А Рубановского, который весьма интересовался событиями придворной жизни, наставлял: «Первая мудрость — глупость отбросить».Латинский язык он любил за силу выражений, за кованые громоподобные фразы, вобравшие дух державства и вольности и оставленные на века. Ушаков не мог ограничиться лекциями в университете, он приглашал учителей латинского языка на дом, и утро заставало его беседующим с римлянами.
Состояние его ухудшалось. Он слег в постель, но продолжал штудировать книга.
Однажды Ушаков прервал работу и попросил привести врача.
— Скажи, буду ли я жить? Если болезнь неизлечима, то ответь: сколько дней мне осталось.
Врач замялся и шуткой решил отвлечь больного от черных мыслей:
— На то ответить могут только гадалки. Они сидят на рыночной площади, раскладывают карты и объясняют все очень точно.
Федор Васильевич взглянул строго:
— Ты — мой друг, тебе не надо гадать. Твои знания скажут.
— Что мы знаем о человеке? — вздохнул врач.
Радищев всматривался в желтое угасающее лицо Ушакова и понимал, что конец близок. Но врач молчал, он знал, что надежда и утешение часто спасают человека, а правда убивает.
— Не думай, — сказал Федор Васильевич, — что, возвещая мне смерть, дух мой приведешь в трепет. Днем раньше умрем, днем позже — не все ли равно, можно ли соразмерять это с вечностью. Почитай Сенеку, ты увидишь, что я прав.
Федор Васильевич глядел прямо и ждал ответа. Врач молчал, Радищев замер, пораженный необыкновенной сценой.
— Пусть будет по-твоему, — сказал врач сурово. — Более двух суток жизни не могу обещать тебе.
Радищев с ужасом смотрел на Ушакова. Но тот спокойно взял врача за руку:
— Благодарю. Нелицемерный ответ твой почитаю истинным знаком нашей дружбы. Прости в последний раз и оставь меня.
Ушаков велел позвать всех. Многие вошли со слезами на глазах.
— Час пришел, расстаемся. Хочу надеяться, что в суете вы не растратите доброе и высокое, что есть в вас. Прощайте.
Он попросил на время оставить одного, а через час позвал Радищева:
— Возьми мои бумаги, употреби их, как тебе захочется. Помни, что я тебя любил. Помни и о том, что в жизни надо иметь правила, чтобы быть блаженным. Должно быть тверду в мыслях, чтобы жить и умирать бестрепетно.
Александр с трудом удерживал рыдания. Ушаков ласково улыбнулся:
— Ну, вот и все.
На исходе дня ему стало совсем плохо. Антонов огонь сжигал тело, на коже появились черные пятна. Пришел врач.
— Дай мне яду, — чуть слышно прошептал Федор Васильевич.
Врач отрицательно покачал головой.
— Дай, пожалей…
Врач молчал. Радищев тоже оставался недвижим.
Всю жизнь он потом вспоминал этот миг, корил себя: надо было внять просьбе Ушакова, который, читая Плутарха, часто приводил слова идущего на смерть Катона как свидетельство великого мужества: «Иного выхода я не вижу…»
Но тогда он не мог шевельнуться.
Утром Ушаков скончался. Они похоронили его на городском кладбище, в нескольких шагах от громадного дуба, словно в надежде, что соседство этого пятисотлетнего гиганта продлит короткую жизнь их старшего друга.
Он остался в немецкой земле, их ожидал обратный путь — в Россию.
ДЕРЗОСТНЫЙ ДОКЛАД
Рубановские давали бал. Василий Кириллович обессилел от хлопот и приготовлений, и если бы не помощь брата Андрея Кирилловича, недавно вернувшегося из Лейпцига, где проходил курс наук, то вместо бала, как слезно шутил хозяин дома, «случились бы похороны».
Однако празднество надо было устраивать: как-никак одна дочь на выданье, и еще две подрастают. Да и от соседа Найдорфа нельзя отстать: скупой немец, а такую ассамблею на прошлой неделе раскатил, что весь Петербург о том судачит и сама императрица позавидовала.