Дочь сидела в кресле неподвижно и не обернулась на звуки шагов. Василий Кириллович боялся этих припадков меланхолии, когда Анна замыкалась в себе и не отвечала на вопросы. «Опять остекленела», — тоскливо подумал Василий Кириллович и покашлял. Она продолжала упорно глядеть в окно.
— Аннушка, — осторожно начал Рубановский, — вот чего… Не нравится мне эта книжка, опасные умствования…
Она посмотрела на него молча. Пугаясь этого долгого «стеклянного» взгляда, Василий Кириллович заговорил сбивчиво, волнуясь:
— Конечно, ты скажешь, это перевод, не его слова. Но он ведь выбирал, что переводить, неспроста выбирал… И выбрал-то автора хитро: аббат Мабли — духовное лицо. Будто аббат благонамеренный, ничего злого сказать не может, а на самом деле в каждом слове яд. «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому существу состояние» — читаешь такое, и дрожь берет. О каком самодержавстве он говорит? Не о нашем ли российском? Ах, боже мой, лучше бы это и не читать! А дальше еще хуже. Ну, вот, к примеру: «Мы делаем с обществом Безмолвный договор. Если он нарушен, то и мы освобождаемся от нашей обязанности…» Если государь нарушил закон, то есть договор, то, значит, и мы освобождаемся от наших обязанностей и тоже можем нарушить закон? Вот как загнул аббат! Или твой Радищев так перевел? Нет уж, Аннушка, я тебе скажу, нарушать мы ничего не должны, а пуще — божеский закон. Он всегда в нас и над нами. Нам терпеть надо, а не нарушать.
— Вот я и терплю вашу волю, — холодно проговорила Анна. — Терплю, а зачем? Мне жить не хочется…
Ноги у Рубановского ослабли. Он опустился на софу и тщательно стал вытирать платком лоб и шею.
— Ну, что ты в нем нашла? Чем он тебя опутал? — страдальчески протянул Василий Кириллович. — Ну танцует отменно. Но разве жизнь это танцы? Ну, красив, не спорю! Глазища, конечно. А что от глазищ-то проку? Что в них видится? Мечта одна! Смотрит на тебя и не замечает. Мудрствования одни в голове. На службе ретив, да! А почему не нажил прибытку? Другие уже каменные палаты за это время построили. А он? Шиш с маслом. Камзол весь в пыли, по амбарам носится — гордится, что казне большой доход приносит. А о себе подумал? Что в семью принесет?
— Граф Александр Романович Воронцов хочет его к ордену представить, — вдруг с улыбкой сказала Анна.
Василий Кириллович смешался: новость была неожиданной. Он проворчал:
— Ну, орден — эка невидаль! От него ни сыт, ни пьян не будешь.
— Но ведь и в чине повысят.
— А что чин? Тебе не с чином — с мужем жить! — разгорячился Василий Кириллович, но вспомнил о своем письме наследнику, махнул рукой и вышел.
Ответа от Павла Петровича не поступало. Шли дни, напрасно Василий Кириллович кидался к почтальону в ожидании ласкового письма. Молчание было угрожающим.
И вдруг однажды прибыл гонец с приглашением явиться к кабинет-министру Елагину.
Счастливый Василий Кириллович долго вертелся в день визита перед зеркалом, сдувал с камзола пылинки.
По поручению Воронцова Александр Николаевич отправился в поездку, чтобы представить доклад о податях Петербургской губернии.
Дорога мучила пылью, тряской. Но случались и награды за муки: встречи неожиданные и удивительные.
Однажды в почтовой избе при станции он встретил стряпчего, регистратора разрядного архива, который собирал родословные многих российских дворянских родов. Стряпчий хотел сей труд выгодно продать благородным семьям, ибо слух носится, что те, кто докажет свое происхождение за двести или триста лет, будут награждены титулом маркиза и пред другими родами заимеют некоторое отличие. Регистратор глядел заискивающе. Александр Николаевич вздохнул: такая родословная, может быть, Рубановскому сгодилась бы, а ему, Радищеву, бесполезна. У Радищевых предки татарские мурзы, значит, звания маркиза не выкроишь. Ну а если кто и найдет в предках Рюриковичей, все равно вред большой происходит от труда усердного чиновника, ибо возрождает истребленное зло — хвастовство древней дворянской породой. Он протянул деньги регистратору и посоветовал использовать его труд для обклейки стен.
Вымощенная бревешками пыточная дорога, крики извозчиков, вранье почтовых комиссаров, божившихся, что нет лошадей, дурная еда на станциях — все эти временные муки сразу забывались, стоило ему увидеть живописную группу крестьянских девок, полоскавших белье на реке, или слепого гусляра, который пел песню «Как было во городе во Риме…», или странного мужика, пашущего ниву в воскресенье.
Он вылезал из кибитки, расспрашивал, слушал рассказы встречных и ехал дальше, пораженный, уязвленный увиденным, не замечая скверной дороги.
На одной из станций он повстречал курьера, который сломя голову по приказу Потемкина скакал издалека в Петербург за устрицами. Летел гонец, снабженный казенными деньгами, будто с важным поручением, потому что князь без устриц жить не мог, а за ревностное исполнение важного дела награждал чином.