Тем временем полнота возникающей от прочтения сборника картинки, — та самая полнота, которая позволяет читателю воспринимать происходящее с героями очерков не как агитку, но как масштабное документальное кино о нынешних отношениях государства и общества, — достигается именно за счет способности Костюченко постоянно менять точку обзора и ракурс съемки. Первое впечатление от книги подразумевает, что Костюченко чаще всего намеренно занимает самую непрестижную позицию в описываемой иерархии. Особенно сильным это впечатление оказывается, когда Костюченко работает в качестве секретного агента (скажем, дворника, или даже «младшего дворника», в очерке «Спасибо, что понаехали»). Когда же Костюченко, не скрываясь, выступает в роли репортера, она очень часто предоставляет слово деревенской сумасшедшей, орущей на проходящие поезда, тринадцатилетней беременной сквоттерше, мечтающей выкинуть, ВИЧ-инфицированной грузчице, сидящей на крокодиле. На самом же деле ситуация оказывается сложнее и ценнее для читателя: Костюченко, кажется, предоставляет слово всем, кто готов с ней говорить: от замминистров до глухого ветерана из села Днепровское (Смоленская область), измученного официальным празднованием Дня Победы, от статиста, играющего роль Путина на репетиции инаугурационного парада, до душевнобольной женщины, осаждавшей Папу Римского просьбами прислать в город Камышин экзорцистов. За этим подходом стоит нечто не менее ценное, чем журналистская этика: понимание, насколько для читателя в равной мере (пусть и в силу разных причин) непроницаемы и, скажем, высшие эшелоны власти, и среда дворников-мигрантов (причем первое может оказаться куда более проницаемым, чем второе).
В результате ценностью для Костюченко оказывается не так редкий комментарий высокопоставленного лица, как «правда» (что возвращает нас к разговору о жизни «по правде», но уже иным способом): скажем, очерк об убийстве в Кольчугино Костюченко заканчивает фразой «Вот и все, что я здесь увидела и услышала. Мне никто не врал. И этого достаточно». И выясняется, что человеку, способному слушать собеседников без снисхождения и без отстранения, эти собеседники вполне готовы говорить правду, каждый — своим языком. «Вы не видите того, что вижу я. Это — вырождение. Олигофрения передается по наследству, и в семьях олигофренов пять-семь детей — норма. И дети наших выпускников возвращаются к нам. В некоторых деревнях около Кольчугина живет уже пятое поколение олигофренов», — говорит директор коррекционной школы-интерната. «Хочется сделать золотую дозу, но возможности нет», — говорит наркоманка Яна. «Дети-то все очень правильно понимают! Мы сами, сами говорим одно, а делаем другое. Мы заврались», — говорит деревенский фельдшер. «Если война начнется — узнаем», — говорят жители села Бухалово о том, почему так важно, что у них в телевизоре все-таки ловятся аж два канала. «Я даже правительство Карачаево-Черкесии обслуживала! На Новый год одних чаевых вышло 5 тысяч!» — говорит проститутка Света, 41 год, работает в вагончике на трассе, семь километров от Москвы. И еще одну правду, очень неприятную для читателя, говорит, среди многих прочих правд, сама Костюченко. В очерке о «Сапсане» она вспоминает, как «Генка Матижев со станции Шлюз говорил: «Обидно даже не то, что они летят мимо, в этом дворце. А то, что в окна не смотрят. Головы не повернут»». И когда сама Лена пытается смотреть в окно, «глазам вдруг делается очень больно — наверное, от скорости». Собственно, этот сборник прижимает потенциальных пассажиров Сапсана (чьи сытые и спокойные разговоры в конце очерка внезапно так режут слух, что даже невинные попытки ребенка вслух складывать восемь и шесть внезапно напоминают про «Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душечка!») лицом к окну, держат за шиворот и заставляют смотреть. И приговаривают: «Мы знаем, что ты умненький, просвещённенький, все знаешь, все понимаешь. Ничего ты не знаешь, ничего ты не понимаешь. Смотри». Очень больно глазам — наверное, от скорости.
Лена Костюченко — это отчаянная смелость, перемешанная с выдающейся способностью к сочувствию. Взрывоопасная смесь. Смесь, которая позволяет делать пронзительную, честную, извлеченную из самой гущи событий журналистику.
— И когда я трое суток не спала на Тахрире, собирая информацию, я поняла, что значит «вырубиться без памяти», я буквально вырубилась под дулом танка, — легко и весело рассказывает мне Лена весной 2011-го. Когда Лена говорит о себе, она всегда говорит легко и весело: даже если речь идет о том, что ее избили на ЛГБТ-прайде и она частично потеряла слух. Когда Лена говорит о боли других, она становится серьезной.