И Нана тут же принялась за Ла Фалуаза. Он давно уже добивался чести быть разоренным ею; ему не хватало этого для высшего шику. Его должна прославить женщина, через два месяца о нем заговорит весь Париж, он прочтет свое имя в газетах. Достаточно оказалось и шести недель. Полученное им наследство заключалось в поместьях, пашнях, лугах, лесах и фермах. Ему пришлось быстро продать все это одно за другим. С каждым куском, который Нана клала себе в рот, она проглатывала десятину земли. Залитая солнцем трепещущая листва, покрытые высокими колосьями нивы, золотистый виноград, поспевающий в сентябре, густые травы, в которых коровы утопали по самое брюхо, — все исчезло, точно поглощенное бездной; туда же ушли река, каменоломни и три мельницы. Нана проходила, сметая все на своем пути, как вторгшийся в страну неприятель, как туча саранчи, опустошающей целую область, над которой она проносится. От ее маленькой ножки на земле оставался след, как после пожара. Она с обычным добродушием уничтожила наследство, ферму за фермой, луг за лугом, так же незаметно, как уничтожала между завтраком и обедом жареный миндаль, который лежал у нее в мешочке на коленях. Это были пустяки — те же конфеты. В один прекрасный вечер ничего не осталось, кроме небольшой рощицы. Она с презрением проглотила и ее, — ради этого не стоило рта раскрывать. Ла Фалуаз с идиотским хихиканьем посасывал набалдашник палки. Над ним тяготели долги, у него не осталось и ста франков ренты. Единственным выходом было вернуться в провинцию к маньяку-дяде. Но какое ему дело: он добился своего, стал шикарным молодым человеком; его имя дважды появлялось на страницах «Фигаро», и он самодовольно вытягивал худую шею, которую подпирали острые углы отложного воротничка. Его точно сломанная пополам талия, стянутая куцым пиджачком, глупые восклицания, усталые позы, своей искусственностью напоминавшие деревянного паяца, никогда не испытавшего волнения, до того раздражали Нана, что она в конце концов стала его колотить.
Вернулся к ней и Фошри, которого привел кузен. Несчастный Фошри в то время обзавелся семьей. После разрыва с графиней он попал в руки к Розе, эксплуатировавшей его так, как будто он в самом деле был ее мужем. Миньон остался просто в качестве дворецкого своей жены. Расположившись в доме полным хозяином, журналист обманывал Розу, но принимал всяческие меры предосторожности, чтобы скрыть свою измену, и вел себя, как примерный супруг, желающий остепениться, исполненный угрызений совести. Для Нана было большим торжеством отбить любовника у Розы и скушать газету, основанную им на деньги, одолженные у приятеля. Нана не афишировала свою связь с Фошри, напротив, ее забавляло обращаться с ним как с человеком, который должен держать в тайне свои посещения. Говоря о сопернице, она называла ее не иначе, как «бедняжка Роза». Газеты хватило на цветы в течении двух месяцев: у нее было много подписчиков в провинции. Нана забрала в свои руки все, начиная с хроники и кончая театральными новостями; смахнув одним дуновением редакцию, разобрав по частям хозяйственный аппарат, она удовлетворила маленький каприз — устроила в одной из комнат своего особняка зимний сад: прихоть ее поглотила типографию. Впрочем, все это было просто шуткой. Когда Миньон, довольный этой историей, прибежал разузнать, нельзя ли ей навязать Фошри окончательно, она спросила, уж не смеется ли он над ней. Как, человек, у которого нет ни гроша за душой, который живет только статьями да театральными пьесами, — нет уж, благодарю покорно! Это не для нее! Такую глупость может себе позволить только женщина, обладающая крупным талантом, хотя бы, например, «бедняжка Роза». И из предосторожности, опасаясь предательства со стороны Миньона, который мог выдать их своей жене, она выпроводила Фошри, платившего ей теперь лишь рекламами в газетах.
Но она все же сохранила о нем доброе воспоминание: так весело потешались они вдвоем над дураком Ла Фалуазом. Им, может быть, не пришло бы в голову возобновить связь, если бы их не подзадорило удовольствие посмеяться на этим кретином. Было страшно забавно целоваться у него под самым носом, крутить напропалую за его счет, посылать его с поручениями на другой конец Парижа, чтобы остаться вдвоем. А когда он возвращался, они обменивались шуточками и намеками которых он не мог понять. Однажды, раззадоренная журналистом, она держала пари, что даст Ла Фалуазу пощечину; в тот же вечер она действительно влепила ему пощечину, а потом продолжала его бить, находя это забавным, радуясь, что может доказать на нем, до какой степени подлы мужчины. Она называла его своим «ящиком для оплеух», подзывала его и закатывала ему пощечины, от которых у нее с непривычки краснела ладонь. Ла Фалуаз, со своим» неизменным видом развинченного щеголя, хихикал, хотя на глазах у него выступали слезы. Такое непринужденное обращение с ее стороны приводило его в восторг; он находил, что она поразительно шикарна.