— Не надо об этом думать, — сказал Эмильен, — не то мы возненавидим всех подряд, а люди, меж тем, не все предатели и трусы. Покамест нам встречались лишь достойные и добрые, не мог же террор всех их истребить. Я твердо верю, что хороших людей больше, чем дурных. В этом можно убедиться на моем примере. У меня есть враги — скажем, Памфил, который так и не простил мне освобождения приора, или Лежен, одержимый безумной верой в то, что чем больше разрушаешь, тем легче строить новое общество, но зато сколько друзей! Костежу, приор, Дюмон, не говоря уже о тех, кто, не имея возможности помочь, горячо желал мне добра. Я убежден, что желали его почти все жители Валькрё.
— А я? — спросила я Эмильена. — Меня вы к ним не причисляете?
— Нет, — ответил он, — ты к ним не относишься. Ты, Нанетта, стоишь особняком, у тебя самое первое место, даже больше, чем первое. Я ведь тебя и не благодарю — надеюсь, ты понимаешь…
— Честно говоря, не очень…
— Да, ты ведь не знаешь, даже не догадываешься, что ты значишь для меня. Ты почитаешь себя только моей служанкой, горничной моей будущей жены и нянькой моих детей! Помнишь наш уговор?
Эмильен рассмеялся и стал целовать мне руки, словно я была его матерью, и, не удержавшись, я сказала ему об этом.
— Хорошо, — продолжал он. — Будь мне матерью, я согласен, ведь если бы у меня была настоящая, заботливая мать, я любил бы ее больше всех на свете. А теперь все сыновнее почтение, нежность и обожание, которые я питал бы к ней, по праву принадлежат тебе.
С этими словами он спокойно взял меня под руку, и мы продолжали нашу прогулку вдоль зарослей терновника. Я ощипывала ягоды с кустов, решив заготовить на зиму вина: Эмильен выдолбил из дерева чан и бочку, а все остальное было делом нехитрым. В тот день Эмильен толковал со мной только о хозяйственных делах; надо сказать, что о своей привязанности ко мне он говорил очень редко и немногословно, но всегда так красиво и убедительно, что я не сомневалась в его искренности.
Пришельцы больше не тревожили нас. От нашего дома до Кревана было два лье, а до редких хижин, разбросанных кое-где на пустоши, и того больше. Когда у крестьян нет настоятельной нужды разъезжать по окрестностям, они стараются сидеть дома. Даже сегодня в самых населенных уголках провинции Берри есть семьи, которые понятия не имеют, как выглядит местность на расстоянии одного лье от их жилища, и уже за километр даже не сумеют показать вам дорогу. Правда, этих нелюбознательных домоседов с каждым днем становится все меньше и меньше, и надо сказать, что, живя безвыездно на своем маленьком участке, дающем им пропитание, они только что не христарадничают.
Мы отлично понимали, что если бы и обратились за помощью к местным крестьянам, неминуемо получили бы отказ, поэтому изо всех сил стремились жить отшельниками. Позже нам рассказали, что на заре христианства в скалах, приютивших нас, обитало множество настоящих отшельников, и если верить сказаниям, то в нашем «гнездовье фей» — его называли еще «пристанище духов», ибо в незапамятные времена в нем жили женщины-друиды — обретали уединение святые обоих полов. И мы решили, что если отшельники умудрялись жить в этой фиваиде, в те поры еще более дикой и безлюдной, то мы тоже как-нибудь скоротаем зиму.
Поэтому, не щадя сил, мы улучшали и утепляли наше жилище, действуя так, впрочем, еще и из осторожности, на тот случай, если появятся нежданные посетители: мы хотели предстать перед ними бедняками, которые трудятся не покладая рук, чтобы наладить свое нехитрое хозяйство, Но отнюдь не беглецами, готовыми терпеть любую нужду, лишь бы укрыться от закона.
С конца августа вплоть до первых заморозков мы всякий день ели грибы. Дюмон бесстрашно наведывался в деревню или на дальние фермы; ездил он туда на осле и привозил соль, ячменную муку или гречневую крупу, оливковое масло, а порой даже фрукты и овощи. Конечно, приходилось переплачивать, так как крестьяне сами жили впроголодь, и когда Дюмон предлагал им в обмен корзины, ему неизменно отвечали: «Зачем нам корзины, все равно в них нечего класть». В деньгах мы не нуждались, но должны были делать вид, что нуждаемся не меньше других, а значит, торговаться за каждый грош, чего ни я, ни Эмильен совершенно не умели. Дюмон же так ловко разыгрывал нищего, что прослыл одним из самых обездоленных, и в некоторых крестьянских домах ему из жалости подносили стаканчик вина, что почиталось редким и дорогим угощением, ибо в здешних местах вина не производили. Но Дюмон, который до сих пор страдал от того, что по слабоволию проворонил бегство дорогого своего Эмильена, дал зарок не прикасаться к этому зелью; он добровольно наложил на себя эту кару и умерщвлял плоть как истый отшельник.