Эти эстампы были источниками знаний; на них можно было смотреть без утомления, по нескольку часов. Глубоко возбуждающие к размышлениям, они часто помогали дез Эссенту убивать те дни, когда ему надоедали книги. Жизнь Лёйкена еще больше привлекала его; притом же она объясняла галлюцинацию его творчества. Ревностный кальвинист, закоснелый сектант, увлеченный гимнами и молитвами, он сочинял религиозные стихотворения, которые сам же иллюстрировал, перефразировал стихами псалмы, углублялся в чтение Библии, откуда выходил исступленным, свирепым, с головой, наполненной кровавыми сюжетами, со ртом, искривленным проклятиями Реформации, и песнями ужаса и гнева.
Он презирал мир, раздал свое имущество бедным, довольствуясь куском хлеба; он кончил тем, что сел со старой, фанатизированной им служанкой на судно, всюду проповедуя Евангелие, пытаясь совсем не есть, сделавшись совершенно сумасшедшим и диким.
В соседней, большой комнате, в вестибюле, обитом кедровым деревом, цвета сигарного ящика, громоздились друг над другом другие страшные рисунки.
«Комедия Смерти» Бредена – невероятный пейзаж, состоящий из деревьев, кустарников, принимающих формы демонов и привидений, покрытых птицами с крысиными головами, с хвостами в виде овощей, ползущих по земле, усеянной позвонками, ребрами, черепами; над ними поднимаются узловатые ивы с дуплами, над которыми возвышаются качающиеся скелеты с распростертыми руками, поющие победную песнь в то время, как Христос улетает в облачное небо. В глубине пещеры сидит в размышлении отшельник, закрыв лицо руками, а у лужи, распростершись на спине и растянувшись к ней ногами, умирает бедняк, истощенный голодом и изнуренный лишениями.
«Добрый самаритянин» того же художника – громадный рисунок пером: нелепая смесь пальм, рябин, дубов, растущих вместе вопреки времени года и климату – девственный лес, населенный обезьянами, филинами, сычами, совами, покрытый старыми пнями, такими же уродливыми, как корни мандрагоры, высокий, волшебный лес, с просветом посредине, где вдалеке за верблюдом и группой из самаритянина и раненого, неясно видна река, за ней фантастический город, взбирающийся на горизонт, поднимающийся в страшное небо, изрезанное птицами, пенящееся волнами и как бы вздутое тюками туч.
Сказали бы, что это рисунок-примитив какого-нибудь несформированного Альберта Дюрера, созданный в мозгу, опьяненном опиумом; но, хотя дез Эссент любил тонкость деталей и величественную манеру этой гравюры, он больше уделял внимания и более подробно останавливался перед другими рамами, украшавшими комнату. Эти рамы были подписаны – Одилон Редон. Они заключали в своих багетах из старого грушевого дерева, окаймленного золотом, невообразимые явления: голова в стиле Меровингов, положенная на чашу; бородатый мужчина, напоминающий одновременно монаха и оратора публичного собрания, трогающий пальцем ядро громадной пушки; ужасный паук, у которого посреди туловища помещается человеческое лицо; затем рисунки углем шли еще дальше в ужасные сновидения человека, мучимого приливом крови. Здесь была огромная игральная кость, на которой мигало грустное веко; там пейзажи – сухие, безводные, сожженные равнины, движения почвы, вулканические извержения, цепляющиеся за мятежные тучи, стоячее и синеватое небо; иногда же сюжеты казались заимствованными у кошмара науки и восходили к доисторическим временам. На скалах распускалась чудовищная флора, повсюду валуны ледникового происхождения, ледниковые осадки, люди, обезьянообразный тип которых, толстые челюсти, выдавшиеся дугообразные брови, покатый лоб, сплющенная макушка, напоминали голову прародителей, голову человека первого четвертичного периода, еще плодоядного и не знающего слов, человека современного мамонту, носорогу и пещерному медведю. Эти рисунки были вне всего; большей частью они переходили за пределы живописи, вводили что-то новое, совершенно особенное, фантастические страсти и бред.
И действительно, эти лица, съедаемые громадными безумными глазами, эти тела, чрезмерно выросшие или изуродованные, как сквозь графин, вызывали в памяти дез Эссента воспоминания о тифе и все еще сохранившееся воспоминание о жгучих ночах и об ужасных призраках его детства.
Охваченный неизъяснимым беспокойством перед этими рисунками, как перед известными «Притчами» Гойи, которые они напоминали, как после чтения Эдгара По, чьи миражи, галлюцинации и впечатления страха Одилон Редон, казалось, перенес в свое искусство, дез Эссент тер себе глаза и смотрел на лучезарную фигуру, встающую среди этих беспокойных картин, ясную и спокойную фигуру меланхолии, сидящую перед диском солнца на скалах, в подавленной и мрачной позе.
От этого очарования мрак рассеивался. Мысли дез Эссента становились полны прелестной грусти и несколько смягченной печали, и он размышлял перед этим произведением, которое своими пятнами гуаши, рассеянными среди густо наложенного карандаша, было просветом цвета зеленой воды и бледного золота среди непрерывной черноты этих рисунков и гравюр.