Только один том остался на полке – «Человек» Эрнеста Элло, бывшего совершенной антитезой своих собратьев по религии. Почти одинокий среди благочестивой группы, которую пугали его выходки, Эрнеста Элло, в конце концов, покинул этот путь великого общения, ведущий с земли на небо. Почувствовав отвращение к избитости этого пути, к толкотне этих литературных пилигримов, идущих гуськом, шаг за шагом, в течение веков, по одной и той же дороге, останавливаясь на одних и тех же местах, чтобы обменяться общими местами о религии, об отцах церкви, о верованиях, об учителях, – он пошел поперечными тропинками, вышел на мрачную прогалину Паскаля, где он остановился, чтобы отдохнуть, потом опять продолжал свой путь и гораздо раньше янсениста, которого он, впрочем, осмеивал, вошел в область человеческой мысли.
Натянутый и изысканный, докторальный и сложный Эрнест Элло проницательными тонкостями своего анализа напоминал дез Эссенту глубокие и тонкие исследования некоторых неверующих психологов прошлого и настоящего столетия. Как будто он был католическим Дюранти, но более догматичным и резким, – опытный инженер души, искусный часовщик ума, находящий удовольствие изучать механизм страсти и подробно объяснять его сложное устройство.
В этом причудливо устроенном уме являлись неожиданные сочетания мыслей, непредвиденные сближения и противоречия; затем очень интересный прием – делать из этимологии слов трамплин для идей, ассоциации которых становились иногда неуловимыми, но почти всегда оставались остроумными и живыми.
Несмотря на плохое равновесие построений, он с необыкновенной проницательностью разбирал такие понятия, как «скупость», «заурядность», анализировал «моду», «страсть быть несчастным», отыскивал интересные сравнения, напоминающие отношения фотографии к воспоминаниям.
Но искусство владеть усовершенствованным орудием анализа, украденное им у врагов церкви, представляло лишь одну сторону темперамента этого человека.
В нем жил еще другой человек: этот ум раздваивался, и из-за писателя был виден религиозный фанатик и библейский пророк.
Как Гюго, которого он иногда напоминал своими вывихнутыми мыслями и фразами, Эрнест Элло любил играть в святого Иоанна на Патмосе; он был архиереем и пророчествовал с вершины скалы, устроенной на улице Сен-Сюльпис, приветствуя читателя апокалипсическим языком, приправленным горечью Исайи.
Когда он заявлял неумеренные претензии на глубину, некоторые угодливые люди кричали о гении, притворялись, что считают его великим человеком, смотрят на него как на кладезь знаний века, – может быть, и кладезь, но дно у него совершенно сухо.
В своей книге «Божье слово», в которой он парафразирует Священное Писание, стараясь запутать его ясный смысл, в другой книге, «Человек», и в брошюре «День Господень», написанной темным и отрывистым библейским языком, он выставляет себя карающим апостолом, гордым, разъедаемым желчью, и в то же время священником, страдающим мистической эпилепсией, де Местром, который бы обладал талантом, мрачным и яростным сектантом.
Только болезненная распущенность этого казуиста, думал дез Эссент. С его нетерпимостью, достойной Озанама, которая затмевает его великолепные находки, его неприятие посторонних влияний, его кристальные аксиомы, его мнение, что «геология вернулась к Моисею», что естественная история, химия и вся современная наука проверяла научную точность Библии; на каждой странице был вопрос о единой истине, о сверхчеловеческой учености церкви, – и все, все пересыпано более чем опасными афоризмами и неистовыми проклятиями, искусства последнего столетия.
С этой странной смесью соединялась любовь к набожной нежности, к переводу книги «Видений» Анджелы из Фолиньо, не имеющей равной себе по своей жидкой глупости, к избранным произведениям Яна Рёйсбрука Удивительного, мистика XIII века, проза которого представляла непонятную, но притягательную амальгаму мрачных восторгов, нежных откровений и резких порывов.
Вся поза высокомерного архиерея, каким был Элло, вылилась в чепухе предисловия, написанного к этой книге. В нем говорилось: «необычайные вещи могут быть выражены только лепетом», и он действительно лепетал, говоря, что «священная тьма, в которой Рёйсбрук простирает свои орлиные крылья», – его океан, его добыча, его слава, и все четыре горизонта были бы для него слишком узким одеянием.
Как бы то ни было, дез Эссента увлекал этот неуравновешенный, но проницательный ум, искусный психолог не мог слиться в нем с благочестивым педантом, и эти столкновения, эта дисгармония составляли индивидуальность этого человека.