Только в редкие промежутки времени дез Эссент мог гармонировать со средой, в которой он вращался, не находя больше в изучении и ее, и ее продуктов радостей наблюдения и анализа, способных развлечь его, он чувствовал, что в нем бурлят и рождаются особенные запросы, поднимаются смутные желания переселения в другую эпоху. Инстинкты, ощущения, наклонности, полученные по наследству, пробудились, оформляясь в неодолимую страсть. Он стал вызывать воспоминания о людях и вещах, которых он лично не знал, и настал час, когда он покинул тюрьму своего века и отправился бродить по другим временам, с которыми ощущал большую общность.
У одних – возвращение к прошедшим векам, к исчезнувшим цивилизациям, к умершим временам; у других – стремление к фантастическому и к мечте, более или менее интенсивное видение будущего, явленное как отражение прошедших веков уже существующего, прошлого знания.
У Флобера это были торжественные и необъятные картины, величественная пышность в варварской и великолепной раме, в которую были втиснуты трепещущие и нежные создания, таинственные и гордые женщины, одаренные совершенной красотой и страдающими душами, в глубине которых он улавливал страшный разлад, безумные стремления, приведенные к отчаянию угрожающей посредственностью радостей. Весь темперамент великого художника проявлялся в этих несравненных страницах «Искушения святого Антония» и «Саламбо», где, вдали от нашей жалкой жизни, он вызывал азиатский блеск Средних веков, их мистические порывы и их негу, их праздные безумия, их жестокости, внушенные той тяжелой скукой, которая вытекает из избытка чувств и молитв, даже прежде их истощения. У Гонкура – ностальгия по прошедшему веку, возвращение к изяществу навсегда исчезнувшего общества. Не было гигантской картины морей, бьющихся об молы, пустынь, развертывающихся до горизонта, под жгучим небом, в его ностальгическом произведении, приютившемся близ придворного парка, в будуаре, согретом сладострастными испарениями женщины, с усталой улыбкой, с непокорными и задумчивыми зрачками. Душа, которой он оживлял своих персонажей, уже не была душой, вдохнутой Флобером в свое творение, этой душой, заранее возмущенной, непреклонной, в уверенности, что никакое новое счастье невозможно; это была душа, возмутившаяся после удара, испытавшая все бесполезные усилия, для изобретения новых духовных связей, устранения старого наслаждения, отражающегося из века в век, в более или менее искусном удовлетворении любви.
Хотя Фаустина жила среди нас и душой и телом принадлежала нашему времени, она была созданием прошлого века, который ей дал свои душевные пряности, умственную усталость и чувственное изнурение.
Эта книга Эдмона Гонкура была одной из самых любимых дез Эссента; и действительно, это произведение было переполнено грезами и возбуждало грезы; под каждой строчкой в нем выступала другая строчка, видимая только душе, обозначенная одним эпитетом, открывающим просветы страсти умолчанием, заставляющим угадывать бесконечности души, которых никакой язык не мог бы заполнить; это уже не был язык Флобера, язык неподражаемого великолепия, – это был проникновенный и болезненный стиль, нервный и лукавый, удачно отмечающий неуловимые впечатления, поражающие чувство и определяющие ощущения, – стиль, способный модулировать сложные нюансы эпохи, которая и сама по себе была очень сложной. Словом, это был язык, необходимый для дряхлых цивилизаций, которые для выражения своих потребностей, в каком бы веке они не проявлялись, требуют новых значений, оборотов и форм фраз и слов.
В Риме умирающее язычество изменило свою просодию, свой язык с Авзонием, Клавдианом, Рутилием, внимательный и тщательный, опьяняющий и звучный стиль которых являл собою, особенно в изображениях отблесков, теней и нюансов, фатальное сходство с стилем Гонкура.
В Париже произошел единственный в истории литературы случай; умирающее общество XVIII века, имевшее художников, скульпторов, музыкантов, архитекторов, проникнутых его вкусами, пропитанных его доктринами, не могло создать настоящего писателя, который изобразил бы его умирающее изящество, выразил бы сущность его лихорадочных радостей, так жестоко искупаемых; нужно было ждать появления Гонкура, темперамент которого сложился из воспоминаний, сожалений, оживленных грустным зрелищем интеллектуальной бедности и низких стремлений своего времени, чтобы не только в исторических книгах, но и в ностальгическом произведении, в «Фаустине», он мог бы воссоздать саму душу этой эпохи, воплотить ее нервные утонченности в этой артистке, терзаемой необходимостью сдержать свое сердце и обострить мозг, чтобы до истощения наслаждаться болезненными, отвлекающими средствами любви и искусства!