Десять, двадцать, тридцать лет спустя стало понятно, что в основе этой организованной в масштабах страны кампании лежало весьма продуманное решение. Выдвинутое крылом республиканской партии, отошедшей от власти почти уже двадцать лет, оно было направлено на то, чтобы увязать вопрос о политической нелояльности с основными идеями «нового курса». Позже его молчаливо поддержали демократы, увидев в этом для себя определенные перспективы. Большинству же все происходящее представлялось закономерным, чем-то вроде явления природы, как, скажем, непрекращающееся политическое землетрясение. Демократы не оказали Маккарти организованного сопротивления, и вскоре он назвал эпоху Рузвельта — Трумэна «двадцатилетием измены». Основы «Нового курса» были окончательно развенчаны лишь к началу восьмидесятых, в эпоху Рейгана, и то осторожно, чтобы не ввергнуть страну в пучину банкротства.
Моей жене Инге, с которой мы тогда еще не были знакомы, приехавшей в 1951 году фотожурналистом в краткосрочную командировку в Голливуд, пришлось столкнуться в Иммиграционной службе с бесцеремонным допросом, когда инспектор заподозрил ее в прокоммунистических симпатиях, обнаружив в чемодане роман, выпущенный лондонским Клубом левых книголюбов. Всю войну она прожила в нацистской Германии и была вынуждена участвовать в принудительных работах под бомбежками в берлинском аэропорту Темплгоф, и теперь, едва сдерживая себя, с присущей ей вежливостью спросила, достаточно ли хорошо этот человек представляет себе гитлеровскую Германию, если думает, что там могли уцелеть коммунисты. Кстати, никто никогда не поинтересовался ее отношением к фашизму. Америка в те годы была занята иным — по откровенно подложным паспортам здесь принимали военных преступников — мужчин и женщин. Позже их все-таки выдали Европе, где они предстали перед судом за совершенные во время войны преступления. Таковы были времена.
Я жил негодуя, но никак не мог выразить своих чувств. Насколько помнится, была всего одна газета, где в обход требований антикоммунистической пропаганды поднимались серьезные вопросы, — этот информационный бюллетень в четыре страницы еженедельно выпускался И. Ф. Стоуном. Кроме него, не было журналиста, который бы не подчинился ветрам, дувшим с самого верха. Соединенные Штаты, имея наиболее малочисленную коммунистическую партию в мире, вели себя так, как будто страна была на грани кровавой революции. Как-то в офисе у своего юриста я вне всякой связи с политикой обронил, что бродвейский театр становится «продажным», поскольку его захлестывает коммерческий дух. Один из поверенных, оторвавшись от бумаг, возразил: «Вы стоите на прокоммунистических позициях». Я оторопел, но не от страха, а от удивления — надо же, как прочно подозрительность успела проникнуть в повседневное человеческое общение. Оставалось строго контролировать себя, избегая говорить о «коммерциализации» Бродвея, где театр изживал себя уже в те времена, о чем свидетельствует его сегодняшняя серость.
Чувство возмущения уживалось с ощущением вины: все отрицая, своим скепсисом как бы предаешь доверительное отношение людей. Хотя из опасения общественного поношения приходилось защищаться, я ненавидел себя за это. Вдобавок к этой неразберихе существовал иной уровень бытия, где я, известный драматург, имел признание и получил титул «Лучшего отца года» — более чем сомнительная честь, когда, находясь в полном разладе с самим собой и с Мэри, я мечтал сбросить старый ненужный панцирь. Пора было перестать делать вид, что я не замечаю открывшихся передо мной возможностей, и, не забывая, что расплата обернется тяжким ударом не только для меня, но и для близких, отдаться на волю чувств, которые до этого были скованы условностями. Откуда-то из глубины всплыло то, что Фрейд назвал «подавленными влечениями». Раз или два я осторожно, по крайней мере так казалось, позволил таинственной благостной женственности захлестнуть меня. Этого было достаточно, чтобы разрушить остатки веры в то, что социальные институты, включая брак, могут предотвратить неизбежное. Время и случай размыли последние нравственные и юридические преграды. Мы оказались мифотворцами, которые, не осознавая того, творили собственные судьбы с не меньшим упорством и изобретательностью, чем произведения искусства.