Кинокомпания настаивала, чтобы она работала по старому контракту с оплатой сто пятьдесят тысяч долларов за фильм — малая толика ее рыночной стоимости даже в те времена. Эта цифра была установлена задолго до того, как сложился ее феноменальный культ и доходы от фильмов с ее участием взмыли вверх. Но несмотря ни на что, из нее как будто выпускали пар, когда Скурас брал ее за руку и говорил: «Ты моя дочка». Меня радовало, когда она теплела к нему душой: мы собирались пожениться, и я приветствовал любые добрые проявления в отношении ее, только бы ее ничто не огорчало. Во всяком случае, как разговаривать со Скурасом, касалось только меня. Тут не возникало сомнений, хотя его визит увеличивал опасение, как бы мое публичное осуждение не отразилось на ее карьере.
Спайрос Скурас, как я убедился, мог быть угрем, но оставался неплохим человеком, ибо лавировал так, что его нельзя было воспринимать всерьез. Его позиция не вызывала сомнений. Он всегда стоял рядом с властью. И если пламенно произносил высокопарные речи о чести, сострадании, правде, то делал это в средиземноморской, просто античной традиции с избытком красноречия, в котором утопали все значительные события жизни вроде обручения или рождения, особенно если это были мальчики, а также самые невероятные предательства, без которых время от времени не обходится ни одна власть. Я встречался со Скурасом несколько раз, но только однажды видел его во всем блеске витийства, и это невозможно было забыть.
Как-то днем за пять лет до этого я столкнулся с Казаном в нескольких ярдах от административного здания «XX век Фокс» на 46-й улице, куда он шел к Скурасу. И пригласил меня зайти вместе с ним. У меня не было особых дел, и я согласился. Казан только начинал карьеру кинорежиссера и относился к этой работе с восторгом. Грек Скурас был его другом, боссом и крестным отцом.
Кабинет Скураса был размером с корт для сквоша, где на фоне стены, полностью занятой картой мира, возвышался похожий на гроб рабочий стол. Латинская Америка занимала на карте около десяти футов в длину, остальные континенты соответственно, все в больших красных звездах, там, где у Фокса были свои офисы. На столе одиноко стояла низкая статуэтка бежевого мрамора в стиле барокко, из которой торчали золотая ручка и карандаш.
На подушечке около стола сидел Джордж Джессел, которому тогда было за пятьдесят. Он радостно поприветствовал нас с Казаном, при этом страстно обхватывая каждого за плечи. Небрежным жестом Скурас предложил нам сесть на бежевые диванчики. С их глубоких низких подушек почти невозможно было подняться. Сидя за столом, он неожиданно, без всяких видимых причин разразился тирадой против Франклина Рузвельта, который шесть лет как умер. Причем говорил надсадным голосом, как будто обращался сразу к тысячам людей. Хлопая для вящей убедительности ладонью по мраморной доске стола, демонстративно откидывая назад голову, а то и потрясая, похоже, в виде реприманда пальцем перед Казаном, он говорил о последнем президенте как о человеке, лишенном чести, благородства, отваги.
— Он был невыносим! — неожиданно подал голос Джессел со своей подушечки около стола.
— Не то что невыносим, а просто черт знает что, сукин сын!
— Ублюдок, — подтвердил Джессел, сердито покачав головой, и бросил взгляд на нас с Казаном, как будто против этого гнусного злодея надо было срочно принимать меры. — Я тебе такого могу понарассказать, Спайрос, что у тебя…
— Да что ты знаешь! Вот я расскажу.
— Я знаю, что ты знаешь, Спайрос, но я однажды оказался в Де-Муанее, когда он…
— Не надо никаких твоих Де-Муанеев, — гневно оборвал Скурас. — Этот человек запродал Сталину мильон наших. Это был сталинский агент! Как пить дать. — И он хватанул по столу.
— Да что агент, бери круче! — взвизгнул Джессел, явно накручивая самого себя.
Потом, не меняя тона или интонации, Скурас, гордо откинув голову, объявил:
— Если бы не Франклин Рузвельт, революция в Соединенных Штатах произошла бы гораздо раньше. Он просто спас Америку.
— Верно, черт побери! — закричал Джессел, так же, не моргнув глазом, сменив тему. — Боже, — начал он развивать эту мысль в жалостливом ключе, — ведь люди голодали, умирали на улицах…
Скурас впал в восхваление Рузвельта, произнося панегирик, достойный надгробного слова; у Джессела заблестели на глазах слезы, и он, кивнув головой, добавил несколько теплых слов о безупречных качествах умершего президента, его юморе и великодушии. Потребовалось несколько недель, прежде чем я понял, что Скурас разыграл этот спектакль, дабы показать Казану, а может быть, и мне, что его могущество столь велико, что он может противоречить самому себе, ни на йоту не потеряв при этом власти над нами. Это был неповоротливый морж на берегу, с радостным ревом возвещавший солнцу о том, что он радуется жизни.