Всеобщее неприятие окончательно погубило новое начинание. К тому же Совет Линкольн-центра не обладал достаточно твердой позицией, чтобы противостоять нападкам критики, одним из обвинений которой был негодный подбор состава труппы. В те годы имена Джейсона Робардса-младшего, еще не известной Фей Данауэй, Дэвида Уэйна, Джозефа Уайзмена, Саломы Джинс, молодого Хола Хобрука мало что кому говорили. Конечно, были упущения, и порою достаточно серьезные, в том числе при подборе пьес, но главный просчет состоял в том, что театральный эксперимент, требующий покоя и тишины, пока театр не обретет своего голоса и не встанет на ноги, оказался широко разрекламирован.
Несмотря на все, спектакль «После грехопадения» продолжал давать полные сборы. Оказавшись в безвыходном положении, Уайтхед с Клерманом вскоре вновь постучались ко мне с просьбой написать новую пьесу. Я согласился из чувства солидарности, которое всегда имело надо мною власть, в то же время предвкушая удовольствие от работы с лучшей, на мой взгляд, в творческом отношении труппой. И, засев за работу, быстро написал «Случай в Виши». При этом, вспомнив, как в свое время по просьбе Марти Ритта точно так же набросал «Вид с моста», понял, что написал бы много больше, если бы существовал профессиональный репертуарный или художественный театр. Что касается коммерческого, то борьба за подбор актеров и осуществление постановки, а также сведение на нет многолетних усилий какой-нибудь пустой рецензией вселяли ощущение бессмысленности от занятий драматургией. Уверен, что не я один испытывал подобные чувства.
В основу «Случая в Виши» легла история, рассказанная мне моим другом, бывшим врачом-психоаналитиком, доктором Рудольфом Лоуэнштейном, который сам скрывался в Виши до того, как нацисты открыто оккупировали страну. Однако от его рассказа осталась в памяти лишь сюжетная канва: врача-еврея с фальшивыми документами спасает совершенно незнакомый ему человек. Не будучи евреем, он занимает его место в очереди по проверке документов у тех, кого подозревают в том, что они не французы, а евреи. Мужчин проверяли на обрезание.
Другим поводом для написания пьесы послужило общение с давним другом Инги, князем Йозефом фон Шварценбергом, старшим из оставшихся в живых представителей древнего австрийского аристократического рода, который «отклонил» предложение нацистов о сотрудничестве с ними и дорого поплатился за это во время войны. Он послужил прообразом князя фон Берга, который спасает обреченного на гибель врача-психоаналитика, отдавая ему свой пропуск. Это не было романтической идеализацией, ибо в абсурдном на первый взгляд поведении Йозефа фон Шварценберга скрывалась своя логика. Он воплощал неприятие самого духа фашизма, который является не чем иным, как выражением вульгарности в ее наихудших проявлениях. Это был элегантный высокий холостяк, который жил в пожизненно предоставленном ему австрийским правительством крыле родового дворца Шварценбергов. Заглядевшись в окно, Йозеф мог созерцать массивный, в пять этажей, мраморный советский памятник русскому солдату, а в это время последний из оставшихся во дворце слуг, ворча и шаркая по паркету ногами, подавал ему в белых перчатках совершенно несъедобное спагетти.
Субсидируя струнные квартеты и занимая деньги на бензин для своего «пежо», он производил впечатление удивительно цельного и культурного человека, всем своим существованием утверждая, что есть люди, которых невозможно заставить отказаться от самих себя. Слушая на старом проигрывателе сонату Моцарта, он вдруг начинал учащенно дышать, и рука восторженно взлетала в воздух. Отправляясь к обедне с орденом Золотого руна на шее, врученным самим папой, он потом заходил к Ингиной матери, чтобы съесть у нее тарелку риса, который никто, по его словам, не умел готовить так, как она, а затем отправлялся на спиритический сеанс к Арнольду Кайсерлингу, идеями которого бесконечно увлекался, хотя как католик не верил в них. Отказавшись поддержать своим именем авторитет нацизма, он, не допуская иного, никогда не говорил об этом, полагая, что не сделал ничего из ряда вон выходящего. Тот факт, что во время войны ему пришлось во Франции заниматься ручным трудом, едва ли воспринимался им как наказание. Житейская мудрость уживалась в этом человеке с глубокой, граничащей с наивностью порядочностью, которой мог обладать только тот, чьи молодые годы были надежно защищены. Твердость его устоев была своеобразным мерилом испорченности мира.