Однажды, когда мы гостили у родителей Инги в Австрии, нам пришла в голову мысль съездить на родину моих предков в Радомышль, польскую деревушку под Краковом. Ингин отец охотно разложил военные карты, и, воспользовавшись увеличительным стеклом, мы нашли один Радомышль на Украине. Вскоре нас пригласил на завтрак аккредитованный в Австрии польский посол, который, будучи завзятым театралом, крайне превозносил варшавскую постановку «После грехопадения». По счастливой случайности он тоже пригласил нас посетить Радомышль, который оказался не под Краковом, а в Западной Польше. На этом этапе к нашим розыскам присоединился Йозеф, который вспомнил, что у Шварценбергов в Богемии был когда-то свой Радомышль — он помнил этот городок по дням юности и настаивал, что я происхожу именно оттуда. «Уверен, он не мог быть в Богемии», — сказал я. «Вы ничего не можете утверждать, — рассмеялся он, — вам надо выбрать один из Радомышлей и вы должны выбрать мой! Вот и получится, что мы родственники!»
Мы так никогда и не выбрались в этот кажущийся теперь более чем условным городок, в никуда. Ибо если я его правильно определил, никого из моих родственников после прихода нацистов там не осталось. Все Радомышли и подобные им городки теперь были «judenfrei»[26]
.В постановке Гарольда Клермана действие пьесы «Случай в Виши» происходило в каком-то полуфантастическом полицейском участке. О декорациях Бориса Аронсона можно было сказать, что они почти красивы. Тем временем кампания против репертуарного театра Линкольн-центра не затихала, и оставалось радоваться, что спектакль получил если не восторженную, то достойную оценку. Тогда же Питер Вуд поставил пьесу в лондонском Уэст-Энде, где Алекс Гиннес в роли князя во многом способствовал ее успеху. Меня удивило, что не прошло двадцати лет после окончания войны, грозившей Британии бедствиями, каких она не знала тысячелетия, а мне пришлось объяснять английским актерам, что такое нацистские СС и чем они занимались. Жизнь меняется слишком быстро, и поэтому прошлое для нас почти не существует.
Судьба пьесы оказалась необычна. В конце шестидесятых, в период нарастания в Советском Союзе антиеврейских настроений, она первым из моих произведений была запрещена к постановке в этой стране. Во Франции ее пытались поставить три разных режиссера, но отказались, опасаясь, как бы им не приписали, будто Франция разделяла антисемитизм нацистов. В начале восьмидесятых ее все-таки поставил в Париже Пьер Карден, однако отзывы в прессе отличались язвительной агрессивностью. Лучшей из постановок, на мой взгляд, оказался телевизионный спектакль Стейси Кича, продюсером которого выступил Норман Ллойд.
Только в 1987 году, с началом проводимой Горбачевым эпохи либерализации, «Случай в Виши» наконец появился на советской сцене, в театре «Современник» у Галины Волчек, где в 1968 году, выдержав шесть успешных прогонов, был запрещен накануне премьеры. Мне позвонил журналист из «Московских новостей» и радостным голосом задал несколько вопросов, вроде: «Каково, на ваш взгляд, значение постановки, которая двадцать лет была запрещена?» и «Несколько слов об идее пьесы». Он завершил интервью словами: «Позвольте заверить вас, что текст ответов будет опубликован без купюр, большое спасибо». Действительно так и произошло.
Я нередко узнавал о ситуации в том или ином уголке земного шара по тому, как там принимались мои пьесы. Многочисленные поездки в течение последних тридцати лет позволили по-новому взглянуть на судьбу нашего театра. В 1965 году Лоренс Оливье с большим недоверием выслушал мой рассказ о той атмосфере, в которой рождался репертуарный театр Линкольн-центра. «Вы же только начинали. Мы семь лет проработали в Чичестере, прежде чем перебрались в Лондон. Нас постоянно критиковали, однако никому и в голову не пришло требовать закрытия театра. Уму непостижимо!» Он просто не очень хорошо себе представлял, что такое современная американская культура.
Оливье ставил в Лондоне «Салемских ведьм», и мы пару месяцев переписывались, обсуждая, как быть с теми персонажами, которые говорят на диалекте. Пригласив на роль Проктора Колина Блейкли, а на роль Элизабет Джойс Редман, он поставил отмеченный печатью благородства спектакль, одновременно трогательный и суровый. Глядя на актера, игравшего восьмидесятилетнего Джайлза Кори, я удивился, откуда у пожилого человека столько энергии, — оказалось, актеру было под тридцать. Неизгладимое впечатление оставила пауза перед началом второго действия, когда Проктор возвращается домой, моет руки и садится обедать. Элизабет молча накрывала на стол и продолжала уборку. Долгое молчание говорило об уязвленных самолюбиях, но и о взаимном уважении тоже. Вдобавок в этом сквозила атмосфера страха, в которую был погружен Салем. Точность найденного рисунка потрясала своей выразительностью!