Я вышел из машины: передо мной действительно лежали обнесенные металлической оградой остатки огромного древнегреческого театра. С чего он вдруг остановился здесь? Наверное, по поручению Лучано или молодого головореза, которые решили, что мне это будет интересно, раз я пишу пьесы. По каменным ступеням огромного, заросшего виноградником и источенного солнцем амфитеатра, который был вырублен прямо в скале, я спустился вниз и оказался на каменной сцене, которая обрывалась крутым спуском вниз к синему морю. Высоко над головой раскинулось небо. И мне стало стыдно за наш современный театр, каким он стал неоправданно личным, сколько потерял, отказавшись от космического переживания судьбы. Разве можно представить, не отрывая взгляда от того места, где я стоял, что здесь собиралось по четырнадцать тысяч зрителей? Как писались эти трагедии, если они держали такие толпы людей, тогда как сегодня зритель требует сплошной профанации. Если пьесы не воспринимались как религиозный ритуал, то что охраняло их от банальной вульгарности большинства человеческих развлечений? Тем более что одной религией не объяснишь, почему архитектура, скульптура, те же пьесы оказались вечными, в чем секрет неиссякаемого напряжения между строгой линией замысла и его бурным разрешением, когда все проясняется и становится на свои места. Как ни странно, ощущение главенства прошлого над настоящим вселило в меня уверенность, что в этой колонии Греции, которая почти не знала мирного развития, будучи с конца каменного века завоевана чуть ли не каждым племенем Европы от Северной Африки и до Дании, царил порядок. Откуда среди такого хаоса подобная симметрия? Что удерживало их от отчаяния, почему во всех этих пьесах столько солнца? Разве они, как и мы, не знали, что человеческие надежды иллюзорны, что дети смертны? В переводе «Аякса», сделанном Эзрой Паундом, герой в предсмертной муке кричит: «Все пребывает во взаимной связи!» — и в этом находит оправдание жизни и даже предательству, смерти. Не является ли эта взаимосвязь высшим триумфом, проявлением определенной системности и тем самым общественным благословением? В то время как наша свобода выбора всего лишь утешение суетного одиночества души, лишенной родовых связей и озабоченной только самой собой. Одного не знали никогда эти стены — аплодисментов. Зрители уходили отсюда обновленные, чувствуя, что родственны солнцу и луне.
Около десяти лет спустя я оказался в самолете рядом с молодым режиссером Питером Бруком. Он собирался снимать фильм о том, как с помощью регулярных частей итальянской армии ловили страшного сицилийского мафиози Сальватторе Гильяно, и показывал мне вырезки из газет. Кончилось тем, что Гильяно застрелили во дворе сельского дома. К этому времени в Европе о нем ходили легенды. Журналисты не могли решить, ворует ли он у богатых и отдает бедным или, гнусный бездельник, тащит везде, где плохо лежит, безо всякой социальной идеи. Кто он, подставное лицо? Не похоже. Герой? Нет, слишком кровожаден. Говорят, женщины сходили по нему с ума, значит, что-то в нем было. Я перевернул страницу и увидел мертвое лицо, снятое крупным планом. Несмотря на зернистость изображения, я без труда узнал нашего приятеля в накидке.
Лонги проиграл на выборах, но на этот раз именно из-за своей национальности. Это было одним из доказательств того, что политический климат в стране изменился. Меня же закрутили совсем иные события: в голове громоздились леса новой пьесы о коммивояжере.
Итальянские впечатления стоят перед глазами, как красочные полотна. Помню прекрасный зимний воскресный день в каком-то городке в Сицилии, название которого забылось, — на пыльной площади у колодца толпа, человек двенадцать мужчин. Каменщики и дровосеки от двадцати и до тридцати с небольшим. Жилистые, с тяжелыми руками — подкову согнут, — задубелой крестьянской кожей. Мы остановились в местной забегаловке выпить стакан сока и узнали, что каждый день к полудню у колодца собирается толпа в надежде, что кому-нибудь из управляющих местными латифундиями понадобятся к середине дня дополнительные рабочие руки, и люди слоняются по площади до темноты, лишь к ночи разбредаясь по домам. Вечно голодные, они предлагают себя, но питаются только временем. Эта картина неожиданно воссоединилась с рассказом Винни, который я слышал от него за несколько месяцев до этого, о каком-то грузчике из Ред-Хука, который предал своих нелегально прибывших в Америку родственников, а затем сам пропал. После того как я увидел толпу отчаявшихся безработных мужчин, которые, стараясь забыть о голоде, топтались около колодца на площади сицилийского городка, мне открылась страшная подоплека предательства тех, кому все-таки удалось спастись от медленной смерти на солнце. Эта история слилась в голове с театром в окрестностях Сиракуз, по которому я бродил. Но время этой темы еще не пришло.