Главный повар Союзной кухни, Меттерних, сочиняет Франкфуртские нотификации; бешеному исполину дипломатические швеи шьют смирительную рубашку: Союзники снова предлагают Франции вернуться к «естественным границам». Но это такая же пустая комедия, как Пражский конгресс. Не успел Наполеон ответить, как появляется воззвание: «Союзные державы воюют не с Францией, а с тем перевесом, которым, к несчастью для Европы и для Франции, император Наполеон слишком долго пользовался, вне границ своей империи». И, предлагая мир, объявляет войну: «Державы не сложат оружия, пока не оградят своих народов от бесчисленных, уже двадцать лет, над Европой тяготеющих бедствий».[902]
Это и значит, по слову «канальи Понтекорво»: «Бонапарт — негодяй; его надо убить; пока он жив, он будет бичом мира».
Шварценберг вторгается во Францию через Эльзас, Бернадотт — через Бельгию, Веллингтон — через Пиренеи; Блюхер идет на Париж, и за ним Александр. В действующей армии Союзников — триста пятьдесят тысяч штыков, шестьсот пятьдесят — в резерве, и вся эта миллионная лавина рушится на почти беззащитную Францию.
Мира жаждет она, после четверти века революционных и императорских войн, как умирающий от жажды жаждет воды. Старые люди спят в песках пирамид, средние — в снегах России, молодые — в болотах Лейпцига; остались только дети. Дети да женщины пашут на полях. «Если нет лошадей для плугов, можно пахать и заступом», — утешает министр внутренних дел.[903] Пашут дети, и тут же полягут, вместо колосьев, кровавою жатвою.
Франция жаждет мира и знает, что Наполеон — война, и уже не победа, а разгром. Нет, все еще победа. «Вера в гений его безгранична; весь народ за него», — говорится в донесениях полиции.[904]
«Вы меня избрали, я — дело ваших рук: вы должны меня защитить», — говорит император легионам Национальной Гвардии 23 января, перед самым началом Французской кампании.[905]
«Первая, Итальянская кампания, и последняя, Французская, — две самые блестящие», — признается враг Наполеона, Шатобриан.[906]
«Стотысячным» прозвали его Союзники. Это значит: армия, с ним во главе, сильнее на сто тысяч человек. «Быстрота и сила наших ударов вырвали у них это слово, — вспоминает император. — Никогда еще горсть храбрых не делала таких чудес. Многим остались они неизвестными, из-за наших поражений; но неприятель считал их на своем теле и оценил по достоинству. Мы были тогда, в самом деле, Бриареями, сторукими гигантами».[907]
Кто эти «мы»? Генералы, маршалы? Нет. «Генералы мои становились вялыми, неуклюжими и потому несчастными. Это были уже не те люди, как в начале Революции… Надо правду сказать: они не хотели больше воевать. Я слишком пресытил их почестями и богатствами. Вкусив от чаши наслаждений, они желали только покоя и готовы были купить его всякой ценой. Священный огонь потухал: им хотелось быть маршалами Людовика XVI».[908] «Нижние чины да армейские поручики еще дрались за победу, а главные штабы — только за мир», — говорит историк кампании.[909]
Это, впрочем, понятно: скольким из них, как Мармону, не удалось провести в Париже, за десять лет, больше трех месяцев. Война кажется им бесконечною. Где они остановятся — на Рейне, Немане, Ефрате, Инде, или нигде, никогда, как Вечные Жиды и Каины?
«Куда мы идем? Что с нами будет? Если он падет, падем ли и мы с ним?» — слышит император сквозь двери штабов трусливые шепоты.[910] «Франции — мир, Наполеону — война» — этим уверениям Союзников маршалы верят.
Так в Армии — так и в Париже. Там кое-кто уже предлагает низложить его, объявив сумасшедшим.[911] Талейран готовит ему участь Павла I, а бывший министр полиции, Фуше, на юге Франции, шепчет на ухо сестре его, принцессе Элизе Тосканской: «Ваше высочество, нам остается только одно спасенье — убить императора!»[912]
Нет, его сподвижники — не генералы и маршалы, а последние уцелевшие ветераны Старой Гвардии «да молоденькие рекруты, безусые мальчики, похожие на девочек», Марии-Луизы, как их тогда называли. Этих сразу можно узнать по невинному виду, крестьянскому платью под солдатской шинелью и «невозмутимо-спокойной, как бы врожденной, доблести».[913] «Храбрость из них так и брызжет!» — восхищается ими сам император.[914] «О, сколько геройства в крови у французов! — вспоминает маршал Мармон дух новобранцев. — Один из них, стоя под огнем и очень спокойно слушая свист пуль, сам не стрелял. „Отчего же ты не стреляешь?“ — спросил я его. „Да я бы, пожалуй, стрелял не хуже другого, если бы кто-нибудь заряжал мне ружье“, — ответил он простодушно. Бедный мальчик ружья зарядить не умел. А другой, похитрее, сказал офицеру: „Ваше благородие, вы отлично стреляете; извольте взять у меня ружье, а я вам буду подавать патроны!“ Офицер так и сделал, и мальчик простоял весь бой, под страшным огнем, не моргнув глазом».[915]
«Можно ли было назвать солдатами этих бесчисленных однодневных мошек войны, появившихся в строю сегодня, чтобы завтра пасть?»[916] Падают —