Высоко ценя индивидуальную храбрость, ловкость и специфическое искусство боя отдельных лиц, Наполеон не верил, чтобы рассыпной строй каких-нибудь лихих наездников (вроде мамелюков или казаков) мог продержаться против больших компактных масс дисциплинированной европейской армии, хотя и допускал, что при столкновениях малыми кучками такие индивидуально превосходные наездники могли оказаться сильнее, и действительно были сильнее. Что в конечном счете массы решают все, — эту истину Наполеон не переставал повторять. Искусство полководца, во-первых, в том, чтобы уметь добывать, вооружать и быстро обучать большие батальоны, создавать массовые армии; во-вторых, в том, чтобы к моменту нанесения решающего удара они оказались в нужном пункте полностью; в-третьих, в том, чтобы, начиная битву, уметь не щадить эти большие батальоны, если это нужно для выигрыша сражения; в-четвертых, в том, чтобы, собрав эту массу, никогда не избегать и не отсрочивать битву, а искать скорейшей решительной развязки едва только есть шансы победить; в-пятых, и это самое трудное, находить в неприятельском расположении тот пункт, на который нужно направить решающий удар. Наполеон говорил, что роль счастья, роль случая на войне существенна, но истинно великие дела все-таки зависят от личных качеств полководца, от работы ума, знаний, способности к методическим действиям, от дара комбинации, от изобретательности и находчивости. «Не гений мне внезапно открывает по секрету, что мне нужно сказать или сделать в каких-либо обстоятельствах, неожиданных для других, а рассуждение и размышление», — сказал как-то сам Наполеон. Не потому Александр Македонский, Цезарь, Ганнибал, Густав-Адольф стали велики, что им служило счастье: нет, счастье им служило потому, что они были великие люди и умели овладевать счастьем. Так говорил Наполеон уже в самом конце своей жизни.
Его военный гений, заключающийся в умении использовать все средства при осуществлении цели, несмотря на отдельные случаи ошибок и признаки утомления, по единодушным отзывам стратегов и тактиков, изучавших его историю, в общем нисколько не ослабел в 1813-1814 гг. сравнительно с лучшими годами его карьеры. Даже в 1815 г., когда у него было гораздо меньше сил, чем у врагов, когда политическое положение было безнадежно, когда сам он чувствовал длительное физическое недомогание, он составил не менее талантливый стратегический план уничтожения неприятельских армий по частям, чем тот, который так великолепно удался ему в первом его итальянском походе, в 1796 г. И блистательное начало осуществления этого плана (поражение Блюхера у Линьи) и продолжение дела (битва при Ватерлоо, когда исключительно только случайно удавшийся во время приход Блюхера спас Веллингтона от неминуемого и страшного разгрома) — все это показало, что действительный мастер военного искусства еще был налицо.
Но уже не было чего-то другого, того, что, по мнению самого Наполеона, важнее всего на свете для полководца, даже важнее гения, — не было уверенности в конечном успехе, было сознание, что его время прошло. «Уже не было моего прежнего доверия к себе», — говорил он Лас-Казу о ватерлооской кампании.
К потере доверия к себе привели его ошибки, которые были прежде всего ошибками политическими. Грандиознейшие, неосуществимые политические задачи завоевания всего мира влекли за собой губительные отступления Наполеона от собственных стратегических правил.
Взять хотя бы технику завоевания: как совместить военную оккупацию уже раньше завоеванной наполеоновской колоссальнейшей всеевропейской империи с оккупацией русских областей и с охраной путей к Москве? Откуда было взять при этих условиях нужные силы для дальнейших битв, для завоевания России? Как выполнить собственное же правило: всегда быть сильнее неприятеля в нужный момент в данном пункте? Как умудриться быть одновременно победителем в битвах недалеко от Мадрида и в битвах между Смоленском и Москвой?