На Святой Елене Лас-Каз не смеет заговорить о герцоге Энгиенском и краснеет, когда Наполеон сам заговаривает спокойно, с «неотразимой и увлекательной логикой». «Когда он кончил, я был изумлен, ошеломлен… Я уверен, что он сейчас простил бы его». Так – в беседах наедине, а при посторонних свидетелях «вдруг все изменялось: он говорил, что дело это оставило в нем сожаление, но не угрызение, ни даже тени сомнения». А все-таки в мыслях его что-то двоится. «Этот мерзавец Талейран передал мне письмо герцога только через два дня после его смерти». А если бы раньше, «я, конечно, простил бы его», – говорит однажды; а в другой раз, «как бы обращаясь к потомству»: «Если бы это надо было снова сделать, я сделал бы снова». Видимо, сам хорошенько не знает, что сделал бы – казнил или простил.
За три дня до смерти, уже в наступающих муках агонии, потребовал запечатанный конверт с завещанием, вскрыл его, прибавил что-то потихоньку от всех, опять запечатал и отдал. Вот что прибавил: «Я велел арестовать и судить герцога Энгиенского, потому что это было необходимо для безопасности, блага и чести французского народа, в то время когда граф д'Артуа, по его собственному признанию, содержал шестьдесят убийц в Париже. В подобных обстоятельствах я снова поступил бы так же». Не значит ли это: «Перед лицом смерти, лицом Божьим, я невинен»? Да, значит, но и еще что-то, совсем другое.
«Вопреки ему самому, я верю в его угрызения: они преследовали его до гроба. Терзающее воспоминание внушило ему прибавить эти слова в завещании», – говорит канцлер Паскье, хорошо знавший Наполеона и близкий свидетель этого дела. Кажется, так оно и есть: эта мука терзала его всю жизнь, с нею он и умер – угрызение без раскаяния.
Проще и лучше всех говорит об этом лорд Холланд, истинный друг Наполеона: «Надо признать, что он виновен в этом преступлении; оправдать его нельзя ничем. Оно останется на памяти его вечным пятном». Но если бы спросили: «Наполеон совершил злодейство; значит, он злодей?» – лорд Холланд ответил бы, как отвечает вся его книга о Наполеоне: «Нет, хороший человек».
Может ли хороший человек совершать «злодейства»? Прежде чем ответить, пусть каждый из нас вспомнит, нет ли и в его жизни «Энгиена»? Может быть, не худшие, а лучшие из нас ответят: «Есть». Да, у каждого из нас есть свой Энгиен – чумное пятно, которым проступает на всякой душе человеческой то, что христиане называют «первородным грехом»: у маленьких – маленькое, у средних – среднее, а у больших – большое. Было оно и у кроткого царя Давида: Урии Хеттеянина кровь. Между Давидом и Наполеоном разница, конечно, большая: тот покаялся, а этот каяться не захотел, или не мог, или сам не знал, что кается.
«Все меня любили, и все ненавидели». Но никто никогда не жалел, а, может быть, в этом-то он больше всего и нуждался, потому что, как это ни странно сказать, он был, при всем своем величии, жалок. Чтобы это понять, стоит только вспомнить: самый последний из людей может молиться, а он не мог.
А все-таки – «хороший человек». Это знает бедный Тоби, садовник на Святой Елене, старый малайский раб. Очень хотелось Наполеону выкупить его из рабства. Но губернатор острова Хадсон Лоу не позволил. Наполеон жалел беднягу Тоби, может быть, потому, что чудилось ему в судьбе их что-то общее: оба они были жертвы европейской «цивилизации». Тоби родился свободным, диким, а европейцы «просветили» его, обманули, увезли с родины и продали в рабство. Полюбил и Тоби Наполеона: не называл его иначе как «добрый господин» или еще лучше – «добрый человек».
Это знают и чумные в Яффе. Одиннадцатого марта 1799 года, во время Сирийской кампании, молодой генерал Бонапарт, чтобы устыдить перетрусивших врачей и успокоить солдат – доказать им, что чума не так страшна, как думают, – посетил больницу чумных, долго ходил между ними, утешал их, брал за руку и одного помог перенести.
Знают это и те раненые, которым, при отступлении от Акры, в страшной Сирийской пустыне, где люди издыхают от зноя, генерал Бонапарт велит отдать всех лошадей, мулов и верблюдов и свою лошадь тоже; а когда конюх его, не поверив этому, спрашивает, какую лошадь ему оседлать, он бьет его хлыстом по лицу и кричит: «Все пешком, все, черт побери, и я первый».
Знают это и те французские крестьяне, которые, на его последнем пути из Ниора в Рошфор – на Святую Елену – бегут за ним и кричат сквозь слезы: «Виват император! Останьтесь, останьтесь с нами!» Был сенокос, и высокие стога напоминали им дренажные работы, исполненные по приказанию Наполеона в 1807 году и превратившие всю эту болотистую, некогда бесплодную местность, богатую только лихорадкой, в цветущий луг. «Видите, как народ благодарен мне за добро, которое я ему сделал!» – говорит он спутникам. Да, все пройдет, забудется, а это останется – осушенное болото, «устроенный хаос».
Знают это и те тысячи людей, которые умирают за него на полях сражений с восторженным криком «Виват император!». Знают или чувствуют, что он хочет добра, потому что, воистину, главная воля его – всемирное соединение людей – добро величайшее.